<…>
Для Стругацких очевидные недостатки «Возвращения» означали, что в их фантастике назрело новое противоречие. Новый стиль, новая форма были найдены; на очередь вставало более углубленное понимание, большая и новая содержательность.
<…>
Вот это ощущение «делаемой истории», в которой завтрашнее не предопределено, не задано неизменным, а зависит от наших действий и понимания сегодня — оно и отличает фантастический роман Стругацких от утопий и антиутопий, где оторванная от настоящего история становится, по существу, внеисторической.
Наверно, не нужно объяснять, почему хронологически «Стажеры» — это возвращение от «Возвращения»?
<…>
Но даже не современность звучания определяет, по-моему, ценность «Попытки к бегству», а прежде всего необыкновенная страстность чувств, тот накал страсти, против которого не устоишь. Такую силу ненависти сумели вложить Стругацкие в чудовищные видения Саулы, такое сбивающее нетерпение действия, что кажется, будто вся книга держится на едином дыхании, даже крике! А разве не в этом главное? Идеи могут быть известны, но только через увиденное глазами и ошеломившее до боли, они соединяются с чувством и становятся делом.
Меня смущает, признаюсь откровенно, одна мысль: когда фантастика так тесно привязывается к современности — это еще фантастика?
<…>
Игра в какой-то мере сказалась и на следующей книге Стругацких «Далекая Радуга». В литературном отношении это едва ли не лучшая их книга (в ней нет публицистических отмелей, как в «Трудно быть богом»), но увлекает она не столько новизной мысли, сколько романтической яркостью самих событий. Великолепно удался Стругацким и герой книги — Горбовский. Этот чуть насмешливый, иронический и в то же время внутренне лирический человек действительно соединяет в себе всё лучшее из наших представлений о человеке: скромность, простоту, душевное богатство и изящество, иронию и глубокий ум, улавливающий главное в потоке событий, благородство и чуткость к людям. И при всем этом «наборе черт» Горбовский не становится манекеном — это живой, привлекательный человек, чуточку ленивый, чуточку капризный, склонный к «трепу» и этакой «нирване». В Горбовском Стругацкие воплотили как бы свой идеал «интеллектуального» героя (не перестающего быть человеком дела).
Позже в «Трудно быть, богом» в образе Руматы Эсторского они дают своего «эмоционального» героя (не перестающего размышлять). Расщепление героя — наверно, еще груз «мушкетерства», инерция образов Быкова и Жилина, каждый из которых по-своему хорош, по-своему дорог Стругацким. Но в то же время это расщепление выдает и какую-то нечеткость авторского замысла: интеллектуальным героям «Далекой Радуги» и «Хищных вещей века» приходится оставаться по преимуществу наблюдателями событий, они размышляют «под занавес»; а нетерпеливый Румата оказывается в такой ситуации, где, несомненно, необходим более интеллектуальный герой. Психологически это несоответствие создает, конечно, добавочную остроту, напряженность, но глубина раскрытия происходящего от этого проигрывает.
<…>
Небезупречна в этом отношении и «Далекая Радуга». Если мотивы поступков Роберта и некоторых других героев повести вполне понятны, то о мотивах Ламондуа мы должны лишь догадываться; остальные люди Радуги проходят на фоне Волны как бледные тени. Поэтому первостепенный для Стругацких тезис о вере в человека звучит у Горбовского несколько декларативно, упрощенно, как наперед заданный.
<…>
К «Трудно быть богом» стягиваются все прежние линии размышлений Стругацких. Ранние раздумья о том, как служить Делу, как понимать «пользу дела»; споры об осмысленном и инстинктивном героизме; убежденность в важности воспитания в человеке нового человека; мысль о трудной и обязательной вере в людей; наконец, постепенные размышления о сложности пути в светлое будущее.
<…>
Мучительный поиск своего «как жить, как действовать?» и рассказ о том, как трудно быть человеком, — таково идейное и тематическое содержание книги. «Человек в истории» — так можно было бы определить ее главную тему.
<…>.
Вопрос стоит шире, чем только о борьбе гуманизма с фашизмом; здесь ответ очевиден и весь накал книги, ее антифашистский, антимракобесный пафос совпадает здесь с чувствами, испытываемыми нами. Вопрос стоит о судьбах самого гуманизма. Даже в борьбе с бесчеловечностью нельзя терять человечности, переступать гуманизм, безразлично чем это оправдывается — требованиями момента или «базисной теорией»; любой, самый гуманный исторический эксперимент сам по себе настолько сложен и труден для человека, что нужно быть вдвойне зорким, вдвойне ощущать ответственность перед будущим — перед целью эксперимента. Эта ответственность в том, чтобы не потерять человека за историей (она без него — абстракция), чтобы человек оставался Человеком (или, если угодно, наоборот).