Здесь же стояла прелестная афинская бронзовая статуэтка изобретающего лиру Гермеса, приобретенная у какого-то несостоятельного должника в последние годы величия города; две напольные лампы в форме колонн, оплетенных ветвями лавра, помещались рядом с огромным письменным столом, инкрустированным лазуритом и халцедоном, с ножками в виде львиных лап. Все это мало переменилось за прошедшие со дня смерти Архелая годы. Но украшенные живописью стены читальни, куда вела дверь в дальнем конце библиотеки, исчезли за рядами стеллажей и полок, доверху набитых свитками документов; ложе и столик уступили место заваленной бумагами конторке, за которой трудился над дневной почтой начальник писцов.
Был ясный мартовский день с пронзительным северо-восточным ветром. Украшенные резьбой ставни закрыли, чтобы бумаги не сдувало; лучи холодного, слепящего солнца, дробясь, пробивались внутрь вместе с бродящими по залу ледяными сквозняками. В плаще начальника писцов был спрятан горячий кирпич, о который тот грел руки; его помощник, полный зависти, дул себе на пальцы, но так, чтобы не услышал царь. Филипп сидел расслабившись. Он только что вернулся из похода во Фракию, и после проведенной там зимы его дворец представлялся ему новым Сибарисом[36].
Владычество Филиппа достигло древнего пути зерна через Геллеспонт, эту глотку всей Греции. Он окружил колонии, отторгнув от Афин зависимые родовые земли, и взял в осаду города их союзников. Его мощь неуклонно возрастала. Но южане по-прежнему считали горчайшей несправедливостью нарушение старого доброго обычая, понуждавшего прекращать войны зимой, когда даже медведи впадают в спячку.
Филипп сидел за массивным столом; его потемневшая, в шрамах, ладонь, растрескавшаяся от холода и огрубевшая от поводьев и древка копья, сжимала серебряный стиль, которым царь ковырял в зубах. Писец, поджав ноги и держа наготове дощечку на коленях, ждал, когда царь начнет диктовать письмо фессалийскому вождю, через которого Филипп намеревался укрепить свою власть на юге. Именно дела на юге и привели его домой.
Наконец-то Филипп нашел путь к успеху. В Дельфах нечестивые фокейцы, как бешеные псы, накинулись друг на друга, истощенные войной и погрязшие в грехах. Они отчаянно нуждались в деньгах и расплавляли храмовые сокровища, чеканя монету на плату солдатам; теперь они прогневали далекоразящего Аполлона. Бог умел выжидать; в день, когда святотатцы рылись уже под самим треножником, Аполлон послал землетрясение. Паника, безумные взаимные обвинения, изгнания, пытки. Терпящий поражение военачальник сейчас удерживал со своими отверженными сторонниками укрепления Фермопил – человек, доведенный до отчаяния, вскоре он пойдет на переговоры. Он уже прогнал присланный ему на помощь отряд из Афин, хотя афиняне и были союзниками фокейцев: он боялся, что его выдадут правящей партии. Скоро, скоро он созреет. Царь Леонид[37] под своим курганом, думал Филипп, должен ворочаться в смертном сне. «Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне…» Иди расскажи им, что вся Греция подчинится мне через десять лет, потому что город больше не доверяет другому городу, человек – человеку. Они забыли даже данные тобой уроки: как стоять насмерть и умирать. Зависть и жадность предадут их мне. Они последуют за мной и благодаря этому возродятся; под моей властью к ним вернется былая гордость. С благодарностью они пойдут за мной, указывающим дорогу, а их сыновья пойдут за моим сыном.
Это мышление напомнило ему, что он послал за Александром уже какое-то время назад. Без сомнения, он явится, как только его найдут; никто и не ждет, чтобы в десять лет мальчишки спокойно сидели на месте. Филипп вернулся к своему письму.
Прежде чем он закончил, за дверью послышался голос его сына, приветствовавшего стражника. Сколько десятков – или сотен – человек знал мальчик по имени? Этот воин всего лишь пятый день состоял в страже.
Высокие двери открылись. Между их створками Александр казался совсем маленьким. Сияющий и собранный, он стоял босиком на холодном узорчатом мраморном полу, скрестив под плащом руки – не для того, чтобы согреть их, но по всем правилам приличествующей скромным спартанским мальчикам благовоспитанности, внушенной ему Леонидом. В этой комнате, на фоне свитков и бледных, зарывшихся в бумаги людей, отец и сын выделялись своей наружностью, как дикие животные среди домашних. Смуглый солдат, загоревший почти дочерна, с руками, исполосованными розовыми шрамами, и светлой полосой на лбу, оставшейся от края шлема; незрячий глаз белел под полуопущенным веком. И мальчик – со следами ссадин и царапин, спутников детских приключений, на бархатистой смуглой коже; с густыми взъерошенными волосами, заставлявшими казаться тусклой позолоту Архелая. Домотканая одежда мальчика, ставшая мягче и белее после многих стирок на речных камнях, уже давно сидела на нем, будто намеренно сшитая по вкусу царевича, как если бы он из прихоти выбрал ее сам. Серые глаза Александра, в которых холодное солнце зажгло искорки, затаили какую-то мысль.