Говорили, что в громшенском саду зарыт клад и будто бы громшенский председатель Никодим Матвеевич Рябинин похвалялся, что может указать даже место, где этот клад запрятан. Что ж, за чем дело стало — бери лопату и копай: вдруг и правда откроется в земле кубышка или чугунок с золотом.
Но вот беда: громшенский сад еще зимой заминировали немцы. К весне немцев отогнали от Громш километров на сто. Но мины еще лежали в саду.
Разминировать сад было приказано мне. Часть наша стояла неподалеку от Громш в районном городке, вокруг которого — в полях и лесных затопях — много было оставлено мин. Кто на фронте сражался, а мы здесь, в тылу, мины выискивали. Найдешь ее, эту уродину, станешь перед ней на колени и не дышишь: чуть не так, рука дрогнет — и конец, в куски разнесет.
Рано утром я был в Громшах. Это была небольшая деревушка, которая, как я потом узнал, славилась до войны своим медом. В бочках на грузовиках его отсюда вывозили. И столько было здесь меду, что вся мошкара, говорят, какая в районе была, слеталась — солнца не видно.
Размела деревню война. Лишь кое-где уцелели хаты, стоявшие одиноко среди пепелищ и землянок с жестяными трубами, из которых выбивались дымки, наполняя воздух запахом скипидара. А воздух был теплый, весенний, дрожащий над проталинами, где расхаживали грачи. Черные головы их, словно стальные каски, поблескивали на солнце.
Девчата и ребятишки возили в поле навоз на коровах, тощих от бескормицы, — живые это были скелеты, обтянутые кожей.
Перед деревней — сад, тот самый громшенский сад, где подстерегали меня мины. Почки на яблонях еще не расклеились, но набухли, порозовели чешуйками. На стволах вишен проступила смола, похожая на янтарь. Я вспомнил, что, бывало, мальчишкой любил жевать эту смолку.
Дощечка с надписью «Мины» была прибита к ветле, на которой висел скворечник.
Напротив через дорогу возле уцелевшего амбара сидел на камне старик, видимо, сторож. На нем был полушубок, перехваченный выцветшим старым шарфом. Глаза старика слезились. За долгие месяцы, пока тут были немцы, отвык он от солнца.
— Хорошо погреться, дедушка? — говорю я.
— Не берет меня тепло: знобит, сынок.
Я спросил про председателя колхоза: надо было к нему зайти представиться. Но старик не дослушал меня. Он выскочил на середину дороги, снял ушанку и замахал ею, звал скворцов, пролетавших над садом:
— Громша будет! Громша!
Скворцы пролетели. Старик долго глядел им вслед. Потом напялил ушанку, вздохнул.
— Так вам, значит, Никодима Матвеича, председателя нашего? Вот-вот должон из района возвернуться. Может, и подъезжает уже. Незнакомы с ним? Он во какой, выше вас ростом. Командир партизанского отряда был по нашей местности. Сейчас раненый ходит. Руку расхватило осколком снарядным, беда. На груди ее носит, отхаживает. Очень, говорит, ноет к погоде, так на бинте и висит.
Старик, согнувшись, закашлялся. Отдышался тяжело, как будто сейчас в гору взошел, и сказал:
— Идемте провожу!
Мы пошли по дороге с бревенчатой стланью, без которой тут одна пехота и могла пройти, и то по пояс в грязи, а надо было, чтоб и машины с боеприпасами шли, и танки, и орудия.
— А он, Никодим Матвеич, в район доктора звать поехал. Нельзя никак обойтись. Внучонка ждет — родиться должен. Приходила старуха одна, вроде бы знахарка, что-то зашептала, траву какую-то духовитую зажгла, пальцы растопырила, что крючья. Как он увидел: «Уйди, — говорит, — чтоб и духу твоего тут не было». Как ведьма унеслась. Поехал в район. Невестка его Наталья, крестница моя, дите должна дать. Помоги ей бог. — Старик хотел было перекреститься, но руку до лба не донес — опять закашлялся. — Ох, сатана! — вытирая с лица испарину, сказал он. — Забил меня этот кашель. Иной раз саданет, что колуном. Одно спасение — цигарка, особенно если не балованная эта махорка. А то ведь мусор курим. Заскучал я прямо-таки без настоящей цигарки, даже снится мне, будто бы свой самосад курю.