Бродили мы часа два, пока не натолкнулись на изгородь, возле которой кто-то сидел. Подошли ближе — старик сидел на вязанке хвороста, переобувался. Он вытряхнул из валенка снег, перемотал портянку и, придерживая руками у щиколотки ее клин, закричал:
— Подводи, подводи валенок-то!
Мы не тронулись, старик и сам справился с валенком.
— Это вы что же носы в землю? Иль полтинник потеряли?
— Ладно, отец! Не до шуток! Веди переночевать куда-нибудь, — мрачно сказал майор.
Старик взвалил вязанку на спину, и мы тронулись за ним.
— Степь нынче лютая, — заговорил старик. — Вешек держаться надо. А вы крюку загнули. Сбиться — минута одна. А сбился — устал, прилег — тут тебе глаза снежком и затрусит. Косолобый придет, живот выест. Получай, мать, депешу: пропал, мол, сынок без вести. Случаев-то сколько таких!..
На хуторе было пусто. Уцелела лишь банька. Около нее старик и остановился. Долго шарил по карманам — искал ключ.
— Может, твой замок и без ключа открывается? — сказал я.
— Потерял, видно, ключ, или завалился куда, — огорчился старик. Он постучал по замку, снял его с петель.
Ветер, задрав полы наших шинелей, ворвался в баньку. В печи затрещали угли, над ними пробежало легкое голубое пламя. Отсвет его озарил темные бревенчатые стены и оконце, к которому снаружи налип снег.
Через минуту в баньке уже светила лампа. Справа от двери полок: парились на нем когда-то. Он был застелен дерюжкой, из-под которой торчала голая доска. У порога свалены обгорелый, с исковерканными рукоятками плуг, колесо и салазки, перевернутые вверх полозьями. Рядом стоял мешок с зерном.
Старик развалил вязанку, подбросил в печь хвороста. Потом зачерпнул из ведра котелок воды, поставил его в огонь.
— Раздевайтесь, ребята! Вот и гвоздок. Цепляйте шинели!
Майор разделся первым. В одной гимнастерке он был высок и строен. Ремень портупеи, выходивший из-под погона, плотно облегал по-юношески прямую спину. Он прошел к столу и сел, уткнувшись лбом в ладонь.
— Ай заболел, командир? — участливо спросил старик.
— Устали мы, — ответил я.
— Пройдет, — уверенно сказал старик, — чайку попьете, выспитесь, непременно пройдет.
— Ты что ж, один тут живешь?
— По хутору шел — видел? А коль видел, так чего спрашивать?
— Пропадешь, отец: ведь ни кола ни двора.
Старик махнул рукой и, усмехнувшись, поглядел на майора, расстегивавшего ворот гимнастерки.
— Что, распарился? Это я только несколько хворостинок бросил, а ежели тройку настоящих поленьев сунуть, так к утру под завалинкой от тепла и трава зазеленеет. Жар-птица, а не печка.
— Да и впрямь хоть назад в степь уходи, — сказал майор.
В котелке закипело. Старик подхватил его тряпкой и поставил на стол, достал два стакана и черепок, в котором лежало несколько кусочков сахара.
— Пейте! А вы — «ни кола ни двора»!..
Пар из котелка валил к потолку. Стаканы с чаем стояли, будто наполненные медом.
Старик уселся у печки на чурбаке. Положил на колено уздечку, достал из ящика шило, просмоленную дратву и косой сапожный нож. Печной огонь освещал его лицо — скуластое, худое, с клочьями седых бровей, под которыми поблескивали бойкие голубые глаза.
— «Ни кола ни двора»… — снова повторил старик. — Сатана-то этот, немец, прошел — навел свой порядочек. Какое ему дело, сколько силушки нашей в постройки всякие легло! Вот он и спалил. Баб, которые покрепче, на работу к себе угнал; зубы глядел, метром спину вымерял. Весь хутор наш в вагон загнал. Аж сердце заскрипело, как увидел! Подбегаю к паровозу, где сатана этот. Кулаки сжал, трясусь весь. Шапку снял да этой шапкой по роже его и шлепнул. Раздели меня, разули на станции и в особый вагон — в холодильник: за несочувствие. Спасибо нашим — отбили, а то бы замерз. Пришел на хутор — одна курица кудахчет. Хотел на племя оставить, крошек ей накопил, а сам в район поехал, к власти нашей: как дальше жить? Целый мешок ржицы отсыпали, муки фунтов сорок для начала. Везу на салазочках, вот, думаю, заживем с курицей! Приезжаю, а она уж и глаза закатила — не вынесла.
Старик поднялся, прошел в угол к мешку с зерном, стукнул кулаком по узлу:
— Ничего для начала мне больше и не надо. Золота столько давай — не возьму.