Колыбельников сдержал улыбку, сделав вид, что он ничего не понял. А Юра, стоявший рядом, до того был удивлен восклицанием матери, что широко открыл глаза и несколько раз перевел их сзамполита на мать.
На аэродроме Ирина Аркадьевна опять плакала, только слезы теперь не были горестными, она улыбалась, и слезинки ее, казалось, тоже улыбаются, потому что в них отражалось солнышко.
Перед самой посадкой к ним вдруг подошел тот самый «басмач», который вез Ирину Аркадьевну на самосвале. Он был, как и в тот день, небрит, пыль набилась в черную жесткую щетину на его лице.
— Здравствуй, хозяйка! — весело сказал шофер, обнажая ярко–белые крупные зубы. — Это твой сын, который был ранен?
— Здравствуйте, добрый человек! — воскликнула Ирина Аркадьевна, она схватила его ручищу и затрясла своими пухлыми ручками. — Спасибо вам, милый! Юра, это он домчал меня к тебе. И денег не захотел взять.
— Какие деньги, хозяйка! Зачем так говоришь! Я тоже был солдат. Мы с твоим сыном — как брат! Правда, парень?!
— Правда, — сказал Юра, плохо понимая, о чем идет речь и откуда у мамы здесь такой знакомый.
— Провожай мамашку, приходи ко мне, вместе поедем, вон мой самосвал стоит, видишь? Я здесь часто стройматериал получаю.
Объявили посадку, Ирина Аркадьевна стала быстро целовать Юру, ей казалось, не успела сказать Юре что–то самое главное, перебил этот чертов «басмач».
Когда полковник Прохоров узнал, что в субботу состоится вечер поэзии в первом батальоне, а в воскресенье после обеда — во втором, он шутливо сказал Колыбельникову, встретив его в коридоре штаба:
— Стихийный аврал в полку, Иван Петрович!
— Каюсь, товарищ полковник, недооценивал раньше силу стихии, теперь пытаюсь наверстать! — в тон ему ответил замполит, подчеркивая слово «стихия».
— Дело вы затеяли большое и нужное, — похвалил серьезно Прохоров. — Я понимаю вашу задумку.
— Признаюсь, Андрей Николаевич, я словно открытие какое–то сделал! Всю жизнь увлекался литературой — и вечера литературные проводил и конференции по книгам — и только недавно будто прозрел, как–то по–особому понял огромную воспитательную силу стихов. В плане политработы вроде бы даже и строка не прибавилась. Но какое–то новое качество появилось. Конечно, и с поэзией будем соблюдать разумно меру и такт. В этом деле — как с пирожными: два съел — приятно, а больше — затошнит.
— Рад за вас, Иван Петрович, вы будто помолодели, — опять перешел на шутливый тон полковник.
— Скоро сам стихи начну сочинять! Кстати, сейчас иду на вечер поэзии в первый батальон, не хотите послушать?
— С удовольствием бы, но передали из штаба дивизии — генерал просил позвонить. Если разговор будет недолгий, приду.
Майор Кулешов встретил замполита у крыльца. Он был, как всегда, подтянут и бодр, немножко взволнован необычностью дела, которое предстояло провести. Он повел Колыбельникова за казарму, где росло несколько деревьев. Здесь, под деревьями, были расставлены стулья. В центре светился торшер, который принес Кулешов из дома. Площадка тщательно подметена и полита.
От приятной прохлады под деревьями, от какой–то непривычной непринужденности Колыбельников почувствовал себя легко, как будто он был в гостях у этих вот молодых парней, пытливо поглядывающих на него.
В «переднем углу» был приготовлен стол для начальства. По замыслу Кулешова, этого делать не следовало, но, кто знает, поймут ли его старшие, поэтому, на всякий случай, майор и велел поставить этот стол.
Иван Петрович не пошел к столу, а сел с солдатами. Кулешов сел рядом.
Из проигрывателя, вынесенного сюда же, струилась джазовая мелодия. На музыку подходили солдаты из других подразделений, останавливались в сторонке.
— Проходите, садитесь, — приглашал стройный сержант Чиквадзе, назначенный распорядителем сегодняшнего вечера. Он показывал на большой лист бумаги, прикрепленный здесь же, на стене казармы, и как хороший тамада читал:
— «Приглашаем на вечер поэзии! У нас в гостях Маяковский, Есенин, Сурков, Абашидзе, Наровчатов, Субботин, Евтушенко… и любой из вас, кто пишет стихи».
Когда все разместились, Чиквадзе спросил присутствующих: