Вот так-то за годы войны расцвела в Шпотаве торговля; одновременно возросло и влияние костела. И местный ксендз, ученый декан Обора, сын крестьянина — его отец, родом из соседней деревни, хозяйничал на сорока гектарах, словно какой-нибудь удельный князек, сыновей своих воспитывал в страхе божьем и дал им хорошее образование, — ученый ксендз-декан Обора пользовался большим уважением в городе и был для своих прихожан как бы символом Польши, расхаживавшим в сутане по улицам городка и для каждого находившим милостивое слово. Надо сказать, что этакий привычный символ удивительно благотворно действовал на души верующих. До войны и в течение первого года после сентябрьской катастрофы ксендз-декан Обора жил в Кельцах и готовил молодых воспитанников духовной семинарии к их будущей деятельности. Но когда был арестован и расстрелян шпотавский ксендз, Обора получил назначение в Шпотаву и за несколько месяцев поставил на ноги порядком запущенное хозяйство прихода, строго следя за сбором пожертвований и неустанно взывая к благочестию наиболее состоятельных прихожан. В плебанию стали поступать обильные приношения, заказы на заупокойные службы по погибшим воинам, щедрая мзда за венчания и похороны, и в скором времени ксендз-декан смог подумать о новой крыше для костела. Он нанял кровельщиков, слесарей и пригласил из Кракова живописца — одного из двух тысяч краковских художников, которые неутомимо размалевывали полотна беспредметными композициями, из нужды подряжаясь к богатым крестьянам писать портреты с главы семейства и всех его членов, а по возвращении в Краков расписывали кафе и бары стилизованными идиллическими картинками на сюжеты греческой мифологии, которая, неизвестно почему, снова стала входить в моду. Итак, ксендз-декан пригласил из Кракова живописца, молодого и крепкого, который сделал ему преотличную копию пропавшего образа скорбящей божьей матери, разукрасил стены костела затейливыми орнаментами и сценами, написал большую картину на плафоне и, проведя в плебании все лето, уехал с пачкой «гуралей»[4] обратно в Краков к своим любимым подрамникам и композициям… К тому времени стараниями ксендза было обнесено бетонной оградой старое кладбище, тянувшееся далеко вниз по склону холма, где под редкими тополями и березами покоились все графы, владевшие шпотавскими землями, были отремонтированы плебания и квартира для ксендза-викария, которого ксендз-декан привез из Кельцской духовной семинарии — они хорошо понимали друг друга, и каждое, слово, сказанное между ними, как в воду падало. Были изготовлены новые хоругви, новые образа для процессий, новые скамьи для костела, стулья в исповедальне были обиты добротным красным бархатом, был вымощен тесанным камнем двор, что исполнило прихожан безграничным почтением к могуществу костела. Ксендза-декана уважали не только свои, но и чужие, и в плебанию частенько захаживал капеллан стоявшей в окрестностях немецкой воинской части — то был полк баварцев-католиков. В уезде ксендза-декана знали как энергичного пастыря, но в высших католических кругах еще больше ценили его написанные по латыни сочинения, где доказывалось, что учение Фомы Аквинского вполне соответствует духу нового времени.
Так жили городок и плебания в добром мире и согласии, питая и поддерживая друг друга. И лишь когда над Шпотавой стали пролетать советские самолеты и вдали раздались залпы январского наступления, когда на снегу замелькали фигурки удиравших немцев, когда появились первые отряды советских разведчиков, — лишь тогда в городке захлопнулись ставни и в плебании замерла жизнь, впрочем, всего на один день. Наутро после освобождения Шпотавы ксендз-декан отслужил благодарственный молебен, благословил наполнявшую костел толпу молодых людей в коротких полушубках, прочел проповедь о христианском долге польской молодежи перед католической культурой, назвал Польшу форпостом христианства, напомнил о временах, когда Шпотава была во власти татар, которые пугали женщин своими раскосыми глазами и торчащими скулами, стреляли из луков в невинных младенцев и насиловали девушек, поговорил о рыцарстве и гусарах, о пути Собесского, о любви к родине, о радости по случаю освобождения Польши, еще раз благословил смиренно преклонивших колена молодых людей в полушубках и, наспех позавтракав, уехал в Кельцы посоветоваться с епископом, как действовать дальше.