“Один я такой старовер! — сокрушался он, сыграв мне грандиозный “Русский псалом” на слова Н. Клюева, — это — такие сектантские радения”. (Вообще, центральная тема его духовных произведений — тема жертвы и страдания во имя Христа, ярко воплощенная в духовной поэзии сектантов и старообрядцев, поэтому он часто обращался к их текстам: “Любовь Святая”, “Странное Рождество”, “Стихи старообрядческого толка”.) “Изумительный образ — “понесут наши душеньки на блюде”. “А вот Саваоф — здесь ход наверх, в Божественную бесконечность”.
В его внешнем облике было что-то от пушкинского кудесника-волхва, а сама свиридовская музыка — ярчайшее воплощение типично русского христианского пантеизма, в котором неразрывно слиты древние языческие и христианские мотивы. Вслед за Блоком он мог бы повторить: “Я велик и могуч ворожбою”, вслед за Есениным “кадить листвою берез”. Страницы его произведений полны таинственного колдовства: молитвы лесу, весне, родной природе, “грусти просторов”. Даже в таких сугубо православных его сочинениях, как “Песнопения и молитвы” мы постоянно окунаемся в мир удивительной свиридовской мифологии, овеянной старинными космологическими поверьями наших далеких предков. Свиридов — создатель русского музыкального христианского пантеизма, который, как мне представляется, является основой его творческого метода, отличительной чертой его художественного стиля (во многом здесь сказались и традиции Римского-Корсакова). Пользуясь словами Даниила Андреева (поэта-духовидца, на мой взгляд, чрезвычайно близкого по образному строю своих мыслей Свиридову), это яркое проявление той “древней памяти”, которую хранил в себе композитор с рождения. Вспоенный благотворными соками южнорусской черноземной степи, этой колыбели славянской культуры, он постоянно ощущал в себе голоса ушедших веков, обладал способностью сопереживать с людьми далеких предшествующих поколений. Помню, как он был обрадован и заинтересован, когда я однажды заметил, что многие его мелодии, с их неторопливым временным разворотом, характерными бесполутоновыми интонациями, по своему характеру очень близки молитвам духоборов: “Я постоянно ощущаю какую-то внутреннюю связь с нашей стариной, и мне это всегда очень нравится”. А в другой раз, когда я начал выражать восторг по поводу его хора “Весна и колдун”, он, как-то хитро посмеиваясь и глядя куда-то “в синеватую даль”, с удовольствием приговаривая “Да, это такой старичок-колдунок”, вдруг, как мне показалось, сам превратился в этого самого “колдунка”!
Я позволю себе высказать мнение, что поэзия рифмованная, авторская или близкая к авторской, полная страстных, подчас романтических, зримых художественных образов, была для него ближе, нежели аскетические канонические тексты, которые он, впрочем, также трактовал очень личностно: “Сё жених грядет во полунощи” — это когда Христос в лунном свете парит над землей, едва касаясь босыми ступнями верхушек сосен”.
Он воплотил в своей музыке образ какой-то ирреальной, мистической Святой Руси. Слушая его звуки, его гармонии, его интонации, чудесным образом переносишься в другое, метафизическое измерение, в мир, где обитают Христос и Богородица, Апостолы и Ангелы, мученики и подвижники, святые и гении Руси. Тем не менее он как-то признался: “Не понимаю я, как писать музыку к этим текстам (он имел в виду канонические тексты), другое дело, например, Есенин”. “Библия — книга таинственная и непонятная, поэтому вечная и великая”.
Он сам был великим мыслителем и пророком. Мне казалось, что именно так выглядели древние библейские пророки. Его мучило желание быть услышанным: хотелось сказать людям слова
правды
, все более открывавшейся ему. Он часто повторял: “Надо больше выступать в средствах массовой информации, писать статьи, а то живу как отшельник, оторванный от всей жизни”. Или совсем отчаянное: “Взять, что ли, хоругвии, запеть молитвы да пойти по улице? Только никто и внимания не обратит, смеяться будут”.
Он обладал обостренным чувством личной ответственности за все происходящее в родной стране, да и в мире. “Это вы виноваты в развале отечественной культуры”, — полушутя нападал он на меня, —