Суд по анонсу, акция была назначена возле здания Верховной Рады на два часа дня, но сидеть в хостеле до обеда я не хотел — Гоголь его знает, что еще взбредет в голову Алене Григорьевне.
Поэтому я умылся сам, затем тщательно вымыл обе миски и поднос, выставил их на стол на салфетке, после чего быстро собрался и прошмыгнул по коридору на улицу не замеченным. Там светило солнце и в целом, наконец, потеплело, так что я с большим удовольствием прогуливался по Крещатику, разглядывая прохожих, когда вдруг, не доходя пары сотен метров до Рады, увидел тощего высокого юношу с красным флагом в руках.
Он стоял на крыльце магазина и с каким-то жутким, тоскливым надрывом читал стихи Маяковского, заметно сутулясь и вжимая голову в плечи, если кто-то из прохожих поворачивался к нему.
— Есть ли страна, где рабочих нет,
где нет труда и капитала?!
Рабочее сердце в каждой стране
большевистская правда напитала…
Я достал камеру из пакета и начал съемку, попутно опрашивая его. На вопрос, кто ты такой, он, резко выпрямившись во весь рост, ответил: «Я — коммунист». На лице у него были видны свежие и старые ссадины, и вообще он выглядел как человек, которого регулярно бьют — не насмерть, а так, чтоб не отсвечивал.
Вот и сейчас на шум из магазина вышли два упитанных охранника в камуфляже.
— Ты опять сюда пришел? Иди к Раде, там таких придурков полно!
— У Рады нацики, они сказали, что убьют, если еще раз приду.
— А здесь мы тебя грохнем. Иди-иди отсюда, не мешай покупателям.
Охранники аккуратными, можно сказать, нежными пинками столкнули молодого человека с крыльца и остались там покурить.
Я, с камерой на плече, их тоже заинтересовал. Меня они громогласно осудили за съемку.
— Вы же видите, человек не в себе, он дурачок. А вы снимаете. Все вам, журналюгам, жареное подавай. Человека лечить надо, а не кино снимать!
Услышав это, юноша снова дерзко выпрямился во весь рост, поднял красное знамя повыше и принялся буквально выплевывать стихи Маяковского в ненавистные ему лица охранников:.
— Не страшны никакие узы.
Эту правду не задуть, как солнце никогда
ни один не задует толстопузый!..
— Хлопец, не снимай это, будь ласков, — взмолились, глядя на меня, охранники с крыльца. — Увидит начальство где-нибудь, уволят же нас на фиг. Или ты хочешь, чтобы мы его тут прибили? Мы прибьем, нам нетрудно.
Я опустил камеру.
— Как тебя зовут? — спросил я юношу, когда он сделал паузу в своем речитативе.
— Андрей.
— А где твои товарищи? Где другие коммунисты, Андрей?
Он опустил знамя, оперся древком на асфальт и с тяжелым вздохом ответил с интонациями Мальчиша-Кибальчиша:
— Не осталось больше у меня товарищей. Кого забили после переворота, кто сам уехал. Говорят, осталось в Киеве подполье небольшое, но меня туда не допускают. Боятся, что хвост приведу.
— Тебя, наверное, нацики часто бьют?
— Бывает, да, — признал он неохотно.
— Так ведь забьют же однажды насмерть, — предположил я.
Он снова вздохнул, но, на удивление четко проговаривая слова, ответил:
— Всех не запугаешь! Всех не забьешь! Рабочий класс победит!
— Так ведь ты сам видишь: всех коммунистов здесь, в Киеве, уже запугали и забили, — указал ему я на очевидный факт.
— Значит, я тоже погибну. Коммунистам не привыкать отдавать жизнь за свои идеалы…
С таким персонажем, как этот правоверный коммунист, я столкнулся впервые в жизни. То есть я, конечно, встречал идейных граждан, но вот чтоб два года с момента нацистского переворота публично высказывать то, что здесь, в Киеве, боятся проговорить шепотом на кухне, — такого я еще не видывал.
Такой отваги я не видел ни в одной из своих командировок по миру, включая Китай, Сомали или Венесуэлу. Это можно было бы сравнить, например, с выходом коммуниста с красным флагом к зданию рейхстага в Берлине в 1940 году. Тамошние гестаповцы, конечно, немного удивились бы, но дальше бы действовали без задержки по отработанной схеме — подвал, допрос, тюрьма, расстрел или лагерь смерти. В современном Киеве эта схема не сильно отличалась, но вот же чудо — коммунист Андрей стоял передо мной вполне себе живой, разве что слегка отбитый.