Бабка сделала ровно так, как советовала эта рогатая жаба Мишулис, вскипятила воду, налила с осторожностью в бутылочку и тут же сунула под холодную струю. Бамц! Раздался вопль и грохот осколков стекла о раковину. Тряся ошпаренной рукой, Элеонора отскочила.
Ерануи, вытаращившись, смотрела на все эти дела.
Пришла Лена, завопила:
— Ну кто же так!
— Ты лежишь!!! И лежи!!!
Пять минут они друг друга обвиняли.
Теперь уже воду охлаждали в трех тарелках. Все делала Ерануи. Охладили. Слили в новую бутылочку. Слава те! Элеонора сбегала «на посошок» в туалет, облачилась и молодцевато (новые сапожки, брючки, красота) выскочила из этого дурдома на свежий воздух. Уф.
У дома никого не было. Ни в песочнице, ни на скамейке.
Повертела головой.
Обежала дом.
Обежала все вокруг.
С легкой, как пена, головой, с онемевшим ртом, трясущимися руками бегала и бегала. Бестолково спрашивала прохожих.
Стало темнеть. О, как быстро стало темнеть.
Вошла в дом. Поднялась на двенадцатый этаж, стала звонить по квартирам.
Ей отвечали, что никакой Полины врача-психиатра не знают. Одна старушка спросила:
— Кому вызвали?
— Нет, — плохо владея ртом, отвечала несчастная, — просто она нужна.
— Вы откуда?
— Я из два…дванадцатой кварти-аа…
И стала заваливаться, заваливаться, далеко вниз, в тартарары, в беспамятство, в спасительный инсульт.
И никто и никогда не узнал от нее, куда делся маленький Гришенька.
И следствие не дало никаких результатов.
Только всплыла коляска, в которой горделивая уборщица магазина «Дом тканей» Света возила своего сына по улице Косыгина. Коляска, импортная, французская, совершенно не по Сеньке шапка, была ею куплена у какой-то трясущейся алкашки рядом с детской консультацией на Пятой Советской. Портрет, обрисованный заплаканной Светой, был типический:
— Ну, морда синяя… Зубов нет…Лет тридцать, а может, пятьдесят…Рот грязный. А, на голове шапка-ушанка. Нос такой… синий. Усатая. Голос? Голос ну пропитой такой. На ногах не помню… Пальто какое-то обдергайка…Руки? Черные вроде бы. Здоровенные, как лопаты. А, на ногах у ней были треники, во. И сапоги резиновые…Цвет? Грязные.
— Так мужчина или женщина? — допытывался следователь по особо важным делам.
— Как мужчина? Коляску продавала! — бестолково отвечала Света.
Ребенок у Светы, Максим, был огромный, белый, как пшеничный хлеб, в возрасте четырех месяцев. Гигант какой-то. Его предъявили Киркорянам.
Муж Светы, рабочий магазина заказов, невысокий мужчина, вообще ничего не знал ни о чем, поскольку только вышел из «белочки» (из белой горячки) и, соответственно, из больницы имени Соловьева. Буквально накануне.
— Он у меня пианист, — деликатно объясняла следователю Света.
— Как пианист?
— Ну, пьет он.
Киркорян как-то всей этой историей был недоволен.
Жена его вела себя как безумная, рыдала безостановочно, кричала.
Ерануи не плакала, ничего не говорила.
Не поднимала глаз. Сыну-начальнику словечком не обмолвилась о своих мыслях.
Уехала в свой Дилижан.
Ерануи знала, что мальчик не армянин. Скорее с грузинской примесью.
Кроме того, от невестки не пахло родильной кровью.
Ерануи была врачом-микропедиатром.
А власти по всей стране подняли и проверили всех психиатров Полин, четверым из них на всякий случай не дали разрешения на выезд в Израиль.
И долго еще по окрестностям ходила легенда о женщине, которая сошла с ума, потеряла ребеночка, а мать ее ходила потом, искала психиатра и, не найдя, умерла.
38. Алина. Три года за рубежом
В день отъезда за границу Сергей принципиально и как-то злобно, на глазах у Алины, выставил вперед два чемодана и сказал:
— Вещи Маши. Бери это, больше не получишь от меня ничего.
После того как все устаканилось и отъезд в Хандию стал реальностью, он торжествовал свою победу и стал относиться к Алине как к нерадивой прислуге.
Но вечером, когда надо было уже ехать в аэропорт, она молча вышла из дверей в том, что у нее было, катя впереди себя коляску.
В Москве стояла поздняя зима.
Алина обрядилась в джинсы и свитерок с майкой, сверху надела шубку и сапоги. У нее на плече висел небольшой туристический рюкзачок, почти детский: обновка.