Костя не знал, как долго сомневалась Руфа, прежде чем сказать ему правду. Ей было известно, что несмотря на свои юные еще годы Костя много уже испытал, много повидал и был не из трусливого десятка. Но теперь ему предстояло встретиться с жизнью один на один. С непрожитой еще жизнью. И выдержит ли он, когда на смену физической боли придут другие муки, другие испытания – пострашнее физических страданий. Как врачу ей были известны такие случаи, и она знала, что этим мужчинам приходится бороться в одиночку со своим недугом, со своим горем – никому не скажешь, ни с кем не поделишься, и никто не может помочь им. Все время вести невидимую миру борьбу с самим собою, непрерывно, многократно преодолевать самого себя – не у всех на это хватает мужества и сил. Не стал бороться Колосков – сдался. А мог бы выжить. Что будет с этим мальчиком, когда она скажет ему правду? Мальчику еще не известно, каким он вернется в мир и как мир отнесется к нему. Может быть, ему пока и не надо знать этого? И все же она решила ее скрывать от него ничего.
Долго пробыл у врача в кабинете Костя и вышел оттуда потрясенный. Костя и без нее догадывался, что теперь он не «хахаль», как говорил в палате Сычугин. «Все это я тебе говорю не для того, чтобы испугать, – сказала на прощанье Руфа. – Ты еще молод. Может, постепенно все и восстановится. И дай-то бог. А пока что – так. И боже тебя упаси снова заболеть кессонной болезнью! Медицина категорически запрещает тебе ходить на большие глубины. Понял?» Костя кивнул. «Только у берега, только на малые глубины!» – повторила врач...
– Ой, кто тут? – раздался рядом испуганный возглас.
Костя вздрогнул от неожиданности, различил в темноте девичью фигуру.
– Я.
– Кто – я? – переспросила Люба. Костя узнал ее по голосу.
– Костя.
– Ох! – облегченно вздохнула Люба. – Опять ты меня напугал. Ты чего тут? Ты один?
– Один.
– Грустишь, что ль? Иль худо стало?
Она подошла поближе, в темноте замаячило бледное пятно лица.
– Нет, просто так, – ответил Костя и с неприязнью подумал: «Вот привязалась! Пришла да еще расспрашивает».
– Я тоже люблю одна посидеть, – неожиданно призналась она. – За дровами пошла, смотрю, сидит кто-то. Страшно как-то сидишь ты.
– Почему? – удивился Костя.
– Да все гуляют, а ты сидишь. Я в Верхней Ваенге была, у подруги. Что там делается! Не то бой, не то гулянка. Народу на улице – страсть!
– Я дрова колол.
– А-а, – протянула Люба. – Мне вот тоже надо нарубить. Днем-то поленилась. Как угорела сегодня от радости. Теперь вот пришла, а в комнате холодно.
– Возьмите вон наколотых, – предложил Костя.
– Ой, вот спасибо! Вот уважил, – она присела, складывая чурки на руку, но вдруг бросила их и спросила: – А можно с тобой посидеть?
– Садитесь. – А сам подумал: «Настырная».
Люба умостилась на бревне рядышком. Костя даже отодвинулся. А она, будто и не заметив этого, стала доверительно рассказывать, как праздновала у подруги, какое там было веселье. От нее пахло вином и еще чем-то горьковато-сладким, будто черемуховым цветом. Свет из окна слабым пятном ложился на ее лицо, и глаза мерцали каким-то тревожным летучим блеском.
– Народ прям ошалел! Да и то сказать – такая радость! Дождались, родненькие. – Она вдруг затихла, душой расслышала непонятную беду его, заглянула ему в лицо, стараясь увидеть глаза, и почти шепотом спросила: – Ты чего такой?
– Какой?
– Да какой-то... не как все. – Почуяла, что Костя нахмурился, поспешила оправдаться: – Да я так, ты не думай. Не хочешь отвечать, не отвечай.
Долго сидели молча.
Из барака вышли двое. В темноте не было видно, кто именно, но по голосам Костя узнал мичмана и Лубенцова.
– Эй, Реутов! – окликнул мичман. – Ты где?
– Не отзывайся, – торопливо зашептала Люба и съежилась, стараясь быть меньше. – Не надо, чтобы они нас видели, а то подумают еще...
И Костя не отозвался.
– К бабам пошел, – хохотнул Лубенцов.
– Тебе бы только бабы, – недовольно проворчал мичман.
– А что! Время такое наступило. Теперь – мир, теперь о радостях надо думать. И ты тоже вот поедешь домой, женишься.
– Не на ком мне жениться, – угрюмо отозвался мичман.