И потому она терзала и терзала Машеньку, дарила ей платья, кормила конфетами — лишь бы только та рассказывала. И горничная старалась. Но по простоте ли душевной, по глупости или по соображениям скрытности характера не могла она взять в толк, чего же именно добивается от неё госпожа.
Уж Маша и привирала потихоньку, и слышанное от других женщин выдавала за свой опыт, а добросердечная, но очень неважно говорившая по-русски немка всё пытала её про какое-то «самое начале». Началом этим обыкновенно бывало то, что очередной мужчина, положивший на дворцовую служанку глаз, приказывал ей явиться во столько-то в такое-то и такое-то место.
— А потом? — громко дыша, требовала великая княгиня.
— Приду, а там темнотища. Слышу только голос: «Ты здесь?» Я в темноту: «Я здесь». И налетает сразу коршуном, продыхнуть не даёт.
— Да кто налетает-то? — выходила из себя Екатерина.
— Да уж известное дело, кто налетает, — смущённо улыбалась Маша и мечтательно выговаривала, словно выпевала: — Кавалер, стало быть.
«Стало быть» у неё получалось как «сталоть».
Как бы там ни было, при всей непонятливости рассказчицы истории любовных встреч Маши Жуковой сделались до того притягательными для великой княгини, что, если почему-либо служанки не оказывалось во дворце, или она бывала занята, или отправлялась с позволения госпожи к очередному «кавалеру» поднабраться впечатлений, её высочество ходила по комнатам как потерянная. Но зато потом бывало... Одна сидела при свече, уплетала леденцы и рассказывала, тогда как другая, подобрав под себя ноги, слушала в три уха, переспрашивала, если что оказывалось непонятным, и опять-таки мысленно на себя примеривала.
В один из таких вот интимных вечерков и прозвучало показавшееся поначалу чудовищным слово «попробовать».
— Чего попробовать? — не поняла Жукову её госпожа.
— Того самого, — серьёзно сказала Жукова; подобно многим русским крестьянкам, она сочетала чудовищную необразованность и патологическую стыдливость и потому для многих естественных действий у неё буквально не было слов.
— Слушай, — придвинулась поближе Екатерина, которую предложение нисколько не покоробило, — с такой непосредственностью оно было произнесено. — Так ведь мне нельзя.
— Это почему? — спросила горничная и подозрительно посмотрела на складки ночной рубашки её высочества, словно бы опасаясь не увидеть под ними привычных контуров тела. — Почему нельзя-то? — спросила она ещё раз.
— А вот... — Екатерина сделала грустную и вместе с тем выразительную гримаску, вспомнила столько раз говорённое Симеоном Тодорским слово и с такими же, как у него во время уроков, интонациями пояснила: — Грех потому...
Маша несколько секунд смотрела на госпожу: шутит она или правда такая глупая? Наконец хохотнула и отмахнулась как от наваждения.
— Да ну вас... Чисто напугали... Это ведь если кто узнает, то — да, тогда это будет, конечно, грех. А если всё по-тихому сделать, как положено, чтоб всё шито-крыто... — Она посмотрела на запертую дверь и вновь повернулась к Екатерине: — То тогда никакого греха нет, — уверенно и громко сказала она. — Потому как и быть не может.
— Думаешь? — с сомнением в голосе спросила великая княгиня.
Маша зевнула, соскользнула с кровати и лёгкой походкой направилась из спальни. Вообще-то полагалось ей спросить разрешения у госпожи, но благодаря общности интересов и, главное, благодаря многим часам, проведённым в таких вот поздних разговорах, Жукова приобрела некоторые вольные замашки, а поставить её на место её высочество не решалась из опасения потерять эти восхитительные вечера и стыдно притягательные рассказы.