Начала любви - страница 103
И какой урод вообще придумал иностранные языки?! Вот русский, например, уж такой тебе певучий, такой лихой и гибкий, — вот бы весь свет и говорил на нём. Так ведь нет же, напридумывал Господь, намудрил, теперь вот и приходится студиозусу глаза да мозги ломать, делаясь похожим на тех самых мартышек, что прогуливаются на плечах у моряков. Господи, прости мысли поганые, но и студента постарайся понять, Господи, ему до того тошно, что прямо-таки невпротык, и потому не случайно во хмелю несколько уже раз приходили на ум жутковатые мысли, решимости вот только не хватило, а так бы... так бы он... Пресвятые угодники!..
Про себя меж тем Бестужев-таки определился относительно того, что ежели худшее случится и ему предложено будет вслед за своими предшественниками убираться к родным осинам, то домой, выгнанный, он не возвратится. Зная крутой нрав царя и наслышавшись о процветавшем в столицах ремесле заплечных дел мастеров, которых миновать с позором выгнанному студенту едва ли удастся, он принял это решение твёрдо и менять его не намеревался. Тем более что Европа такая огромная, и где-нибудь Лешке Бестужеву обязательно сыщется местечко, в какой-нибудь Гишпании или в Лапландии какой. Чтоб здоровому, совсем ещё молодому мужику да не сыскалось? Быть того не может. Как ни унижают повсюду чужеземцев, но хуже, чем в России, всё равно не бывает, так что в определённом смысле и выбирать как будто оказывалось излишним.
Суровые годы, смурные мысли... Но миловал Господь дурака Лешку, обвёл все страхи мимо студиозуса. И латынью Алексей овладел, да и вообще из неведения выкарабкался, к свету знаний пробился, и хоть далеко было ему до лучших студентов, но об этом, собственно, и речи не было, потому как не могло об этом и речи быть. Европейцы, как ни крути, люди особенные, к наукам и премудростям от рождения способные. Однако для себя, с учётом исходного начала, Бестужев сделал скачок редкостный, прямо-таки невероятный. Он даже ликом стал более благообразен, в походке и манерах величавость проступила. Да оно и понятно: ведь к концу обучения он даже по-французски мог худо-бедно изъясняться, а уж на датском-то наречии лопотать наловчился так, что копенгагенские девки за своего принимали и никакой полагающейся иноземцам скидки не делали. Однако Бестужев платил и не роптал: ведь как ни жалко денег, а переплату можно было рассматривать и в комплиментарном для себя ракурсе, как высший балл по освоенному языку. Отдельные слова он уже и по-немецки начал понимать; ещё бы каких-нибудь полгодика, и сдался бы на милость усидчивому русичу язык Лютера, непременно сдался бы, всё к тому и шло.
Но пришла тут пора возвращаться на порядком подзабытую уже и, если не лукавить, вовсе не желанную родину, под суровый взор Петра. Царя Бестужев не переставал бояться, и в Копенгагене живучи: Пётр, страшный и пьяный, являлся иногда во сне и, сверкая глазами, как давеча, спрашивал: «Ну, сука...» И хотя взгляд даря бывал во сне не гневливым, как бы даже снисходительным бывал взгляд, за мощной царёвой фигурой маячил как призрак Бутурлин, который, по слухам, даже во сне не расставался с бандитским шильцем, к которому через специальное в рукояти отверстие прикреплялась затяжная петля: накинет и — задушит, вонзив остриё в сонную артерию. Зверюга, не человек ведь... Но сны — они и есть сны: чем более страшное пригрезится, тем приятнее пробуждение.