Вице-канцлер Бестужев-Рюмин[64] с отъездом из Санкт-Петербурга не спешил, пропустив вперёд себя многих сенаторов и едва ли не всех иностранных посланников с посольскими свитами. Однако же и дожидаться приезда цербстских принцесс на берега Невы также посчитал для себя излишним и выехал незадолго до того, как обе немки должны были прибыть в столицу.
Лишённый внешнего честолюбия — хотя не лишённый честолюбия иных степеней — вице-канцлер намеренно обходился ординарными лошадьми, однако выносливость возницы, терпение пассажира и добротно сработанный для русского климата, покрытый чёрным лаком тяжеловатый немецкий экипаж позволяли Бестужеву перемещаться значительное проворнее других. Этому способствовала также и привычка не злоупотреблять отдыхом в путевых дворцах, до которых все его коллеги, особенно женатые, были чрезвычайно охочи. Отсюда — скорость перемещения, отсюда же — сомнительная слава заносчивого молчуна.
Его не любили при дворе практически все, лишь некоторые находили в себе силы его ненавидеть. Граф Бестужев-Рюмин, разменявший свой шестой десяток, во мнении двора слыл памятливым, злобным, жестоким, осторожным, — но и учёным, внимательным, умным человеком. Бытовала даже заглазно передаваемая шутка, авторство которой молва приписывала её императорскому величеству, которая однажды якобы сказала о своём министре: «Он дурак, но уж очень умный дурак». В зрелом возрасте отличительной его чертой сделалась непонятная приверженность к чёрному цвету, что в сочетании с густыми чёрными бровями, тёмными глазами и тёмным пушком на первых фалангах пальцев обращало вице-канцлера в несколько демонического вида фигуру. Кажущийся меланхоликом, с крупным подбородком, носатый (отчего европейцы нередко принимали его за еврея), с рано засеребрившимися на висках волосами, граф не производил благоприятного впечатления — да и не стремился к тому. Напротив, он всячески акцентировал внимание окружающих на своём весьма натуральном демонизме. Домашние, равно как и коллеги по министерству, относились к нему с опасением, справедливо считая Алексея Петровича способным на любую каверзу и не понимая зачастую, что уж скорее имело смысл опасаться с его стороны крупных неприятностей, поскольку на мелочи он не разменивался. Неприхотливый в личной жизни, он давно уже перестал обращать внимание на людей, оказывающихся рядом, — тем более если эти люди были лишены доступа к сакральным проблемам Большой Политики. Граф не особенно чётко помнил отчество жены и путал возраст детей, а настоящим вниманием и дружбой одаривал разве только своего престарелого отца, одиноко доживавшего в селе под Москвой.
В мужчинах ценил он силу, в женщинах — мужской склад ума и мужской же характер. Различного рода животных, а также детей, бабьё и стариков на дух не переносил. Спать приучился мало, читал много, был дьявольски трудолюбив — причём если поначалу, в далёкой юности, трудолюбие вбивали в него безродные петровские холуи, то с течением времени трудолюбивое начало сделалось второй натурой, к немалому удовлетворению Алексея Петровича.
Особенности характера Бестужева в значительной степени проистекали из общения с иноземцами и заграничности полученного воспитания. На шестнадцатом году жизни получилось так, что совсем ещё молоденький Алексей однажды попался на глаза нетрезвому царю. «Ну, сука, желаешь учиться?» — ласково поинтересовался Пётр, приобнял его за шею огромной ручищей и кивком головы поманил зверюгу Бутурлина — вроде как поприсутствовать, послушать, что сёк скромный вьюнош ответит. Всё происходило как в чаду, но что-то, скорее всего, Бестужев сумел ответить, смог, иначе говоря, промямлить, если был послан царём в Копенгагенскую академию для прохождения полного курса точных и всяческих иных наук. Он-то ещё, дурак, радовался, наивно полагая, что Европу посмотрит, впечатлений поднаберётся, мужским опытом и такими же приключениями пополнит свой житейский багаж. А попал он, Господи, спаси и помилуй, к мрачным датчанам, в каменный скучный город, где он накрепко изучил не одни только языки да науки, но усвоил главную науку — о том, насколько стыдно быть русским. Юноше вёрткого ума не пришлось продираться сквозь оскорбления и зуботычины: уже после первого-второго конфликта он взял за правило среди датчан сказываться евреем, благо профиль удостоверял сию ложь, среди университетских евреев — поляком. В польской колонии студентов, с которыми не прочь бывал иной раз пображничать, Бестужев прикидывался каталонским идальго. Лишь русскость приходилось скрывать, чему в немалой степени поспособствовали его соплеменники, с позором выгнанные из Копенгагенского университета, равно как из других университетов Германии, Голландии, Англии. Но даже если бы не приходилось терпеть это явное унижение, даже если бы он начал учёбу с беззаботного tabula rasa