— Ой, люди! Ой, люди!
Буровую Лагутина мы нашли на дне огромной воронки в кольце эоловых гор. Стосильный ЧТЗ, станок структурного бурения, чаны, бочки, трубы, расплесканный раствор…
В одной из палаток — восемь сердитых мужчин. Они пробурили скважину еще два дня назад. Но каротажники не едут, а без них не потянешь станок на другую точку. План стоит, нет плана — нет заработка. Мастер уже третий день по начальству ездит. Сегодня в полдень прилетел, покружил над буровой, видит, нет каротажников, и садиться не стал, повернул к Дарвазе.
Больше всех был зол бурильщик по имени Костя, фиксатый, с чубчиком, в полосатой пижаме.
— Раз занесло нас в эту гадскую пустыню, надо вкалывать! Какого хрена без дела торчим двое суток? У меня, может, сын в Бахардене родился, а я тут волынюсь, родного сына в глаза не видал!
В темном углу с усами-кинжалами безмолвно сидели три черкеса. Они, видимо, были согласны с Костей, но не одобряли его бестолковой славянской горячности. Дальше попыхивал трубочкой Маркелыч, человек пенсионного возраста. Некто в ковбойке водил карманным фонариком по страницам книги — наверное, читал что-то интересное. И только крепыш с обветренным лицом лениво бросил Косте:
— Заткнись, надоело! Сходил бы лучше принес Берте Вильгельмовне саксаула, ужин не на чем готовить.
— Отзынь! — сказал Костя и лег плашмя на койку, скинув с нее колоду карт и домино.
Да, людям все осточертело, а неведомые каротажники не ехали. Я выбрался наружу. Солнце уже село. Запад за ломаной линией гор полыхал пожаром. В соседней палатке Даша-джан изо всей мочи кричала в рацию: «Чего ж вертолет-то не выслали? Вертолет! Прием, прием…» Еще одна палатка. Здесь лагутинские туркмены угощали Калы и Сережу зеленым чаем с ржаной лепешкой. Сережа пел заунывную песню, сам себе подыгрывая на двухструнном дутаре. И когда он после надрывного речитатива вдруг переходил на визгливое «и-и-и-и», остальные в восторге кричали «Ай, варахелла!», что означало «молодец».
— О чем эта песня? — спросил я.
— Трудно сказать, — ответил Калы. — Он поет о любви, о разлуке.
— Скучает, — сказал лагутинский помбур, кивая на Сережу, — у него в Ербенте молодая жена.
Никто не поддержал такого вольного, по восточным понятиям, разговора, а Сережа запел другую песню, тоже о любви, о разлуке, и тут раздался радостный крик:
— Ка-ро-таж-ники!
С седловины эоловых гор спускались две большие крытые машины, едва различимые в сумраке. Склон был неровен, каменист, и машины двигались медленно, будто на ощупь. Черкесы, Маркелыч, некто в ковбойке, Костя в пижаме и тот, кто велел ему заткнуться, — все выбежали из палаток, все были тут: и стряпуха Берта Вильгельмовна, и Даша-джан с карандашом, и Сережа с дутаром…
Машины подкатили к самой вышке. Еще на ходу раскрылась дверца, выскочил румяный, мордастый парень с бумажным свертком. Мастер бурбригады Лагутин.
— Ребята, — кричал он, — готовь скважину! Полдня за ними, чертями, гонялся. Под самой Дарвазой перехватил, чуть не силой повернул обратно. Ну, кто в первую смену выходит?
— Мы! — сказали черкесы.
— Давайте, ребята!
Черкесы бросились переодеваться. Маркелыч пошел потолковать с Лагутиным. Берта Вильгельмовна крикнула Косте, чтобы тот принес саксаула, и Костя послушно ответил: «Сейчас!» Минут через пять черкесы, одетые в грязные робы, вышли из палатки. Еще через пять — на буровой затарахтел движок, вспыхнули лампочки на вышке, в палатках. А машины уже выбросили на площадку свой каротажный десант. Двое мальчиков в джинсах тянули к вышке черные шланги и кабели разных калибров.
— Друг, — сказал я мальчику в джинсах, — что здесь намечается?
Мальчик ошалело глянул на меня и, крикнув: «Каротаж!» — убежал к машине.
Один фургон был заполнен пультами, щитами. В приоткрытую дверь я видел, как небритый дядя нажимал какие-то кнопки, что-то подкручивал и потихоньку ругался. Я не решился его беспокоить. Был еще один человек — белобрысый парень в наброшенной на плечи телогрейке; с независимым видом он расхаживал взад и вперед, ничего не делая, но за всем присматривая.
— Скажите, пожалуйста, — обратился я к нему, — что здесь готовится?