— Я не буду много, но вы не обращайте внимания, пейте, — говорит Кушкаш, пригубив. — Вкусный коньяк, не правда ли?
— Великолепный, — говорит Ларсен.
Кушкаш удовлетворенно, счастливо смеется, вытирает пальцами уголки глаз.
— Я знал, что вы оцените. Что ж, — говорит он, поднимая рюмку. — За наше деловое сотрудничество! Я, кстати, никуда улетать не собираюсь. Вы, как я понимаю, тоже… У нас прекрасные перспективы взаимовыгодного обмена! За наше процветание!
Кушкаш чокается с Ларсеном и делает еще глоток. Ларсен допивает рюмку, и Кушкаш мгновенно, с неожиданной быстротой наполняет ее вновь.
— Вы присядьте, — говорит Кушкаш. — К вашему сведению, склонен считать этот прожект с отлетом бессмысленным расточительством. Лететь… Куда? Не все ли равно, где жить? Важно — как жить! Я вовремя позаботился об этом и устроился, как вы могли убедиться, очень неплохо. Я теперь, возможно, самый богатый человек на земле… Должен вам сказать, что я был одним из первых, кто понял, что нужно вкладывать деньги в космические вооружения…
— За вашу предусмотрительность! — говорит Ларсен, чуть усмехнувшись.
Кушкаш растроган.
— Благодарю вас… благодарю. Но это справедливая похвала. Я знал, я давно понял, что это неизбежно. И я готовился. Если помешать нельзя, значит, надо использовать. Это мой принцип. И вот результат — мир погиб, но ничего страшного, вновь начинается бизнес. Он переживет всех, будьте уверены. Он будет и там!.. — Кушкаш поднимает вверх палец.
— Где?
— Там, — многозначительно, повторяет Кушкаш и добавляет шепотом: — На том свете… Я убежден.
Ларсен, стараясь не смотреть на хозяина квартиры, берется за ремни акваланга.
Над водой движется едва заметный туман. Сквозь серую муть неба проникает багрово-желтый, необычно резкий свет. Пустая лодка покачивается на воде.
На глубине, под водой, сумеречно и тихо, слышен лишь звук стравливаемого воздуха, тянутся вверх гроздья пузырьков. Ларсен вплывает в просторное помещение лаборатории, под ним приборы, полузасыпанные песком. Он останавливается возле сейсмографа, осторожно берет в руки ленту, которая тянется из прибора. Полуистлевшая лента тут же рассыпается от его прикосновения, превращаясь в мутное облачко…
…Ларсен плывет по затопленной улице. Аккуратные коттеджи почти не повреждены. У одного из них Ларсен разворачивается и над поваленной изгородью, над остатками кустов подплывает к дверям. Под ним, на дне, уже тронутая коррозией бензокосилка для газонов. Он дергает дверь, и она беззвучно вываливается ему навстречу, подняв облако мути.
На дощатом поду дома — осколки стекол, песок, под потолком плавают стулья. Открыв следующую дверь, Ларсен попадает в следующую комнату, а затем добирается до кабинета. Открывает нижние дверцы книжного шкафа, роется в ящиках, потом отплывает, держа в руках коробку. Останавливается возле письменного стола. В окно видны черные тени деревьев и песчаная дорожка, теряющаяся между ними.
В холле музея все сидят за столом на своих местах. Пустует только место виолончелиста. Шелестят под столом педали. В неровном свете больших, низко висящих ламп мерцает стекло бокалов. Вдоль стены несколько больших чемоданов и сумок — все говорит о близком отъезде.
Тешер украдкой поглядывает на часы, он нервничает, очень боится опоздать. Эта церемония кажется ему совершенно лишней. Его супруга курит с отсутствующим видом. Хюммель-сын с подчеркнутой медлительностью разливает шампанское.
Все смотрят на Хюммеля-отца. Выдержав положенную паузу, он встает. Его лицо словно стянуто мертвой маской, но губы и глаза выдают волнение, граничащее с отчаянием. Он долго перебирает листки, затем откладывает их в сторону. Смотрит на сына, но тот отводит глаза, сидит недвижно, глядя прямо перед собой.
Ларсен с тревогой смотрит на старшего Хюммеля. Чувствуется, что сейчас прозвучит нечто большее, чем обычная ритуальная речь, как всегда, тщательно записанная и немного витиеватая. Но, словно застыдившись своей минутной слабости, отец вдруг резко выпрямляется и произносит с предельной сдержанностью, почти безразличием:
— Итак, уважаемые коллеги, мы дожили до исторического дня, когда каждый из нас получил полное право записать в своем дневнике: «Двадцать четвертое, среда. Сегодня закончилась история человечества»… Что ж, пора подвести итоги, и, думаю, нужно сделать это спокойно, без вульгарной аффектации… Есть, согласитесь, неизъяснимая, сладкая горечь в сознании того, что ты — последний… Я чувствую какое-то потрясающее облегчение… Я чувствую какое-то высшее единство с вами, единство, которого нам так недоставало всю жизнь. И теперь, сегодня, я могу наконец говорить с вами, как мертвый с мертвыми, то есть откровенно… Итак, несколько слов в защиту человечества как биологического вида… — Он глубоко вздохнул, словно набирая побольше воздуха в свои слабые легкие. — Это был трагический вид! Возможно, и впрямь изначально обреченный. Но именно в силу своей трагичности, он создал такие образцы красоты, достиг таких вершин эмоций, до которых никто больше не мог подняться! Роковая и прекрасная наша участь заключалась в том, что мы стремились прыгнуть выше самих себя, быть лучше, чем положено нам природой. Мы находили в себе силы сострадать, хотя это противоречило законам выживания, испытывать чувство собственного достоинства, хотя его всегда топтали, создавать шедевры искусства, понимая их бесполезность и недолговечность. Мы находили в себе силы любить… Господи, как это было трудно! Ибо неумолимое время предавало тлению и тела, и мысли, и чувства. Но человек продолжал любить, и любовь создала искусство, которое запечатлело нашу неземную тоску по идеалу, наше бесконечное отчаяние и наш вселенский крик ужаса — вопль одиноких мыслящих существ в холодной и безразличной к нам пустыне космоса… Здесь, в этих стенах, прозвучало много слов ненависти к человеку, презрения к нему и насмешек. Но я сегодня не брошу в него камень. Нет! Я скажу так: я любил человечество и люблю его сегодня, когда его нет, еще больше, именно за его трагическую судьбу. И я хочу сказать вам, коллеги…