Выбрался таджик на берег и присел на корточки. «Дай, — думает, — отдохну здесь немного». Достал он из-за пазухи маленькую тыкву-горлянку, ототкнул пробочку, насыпал себе на ладонь изрядную горстку темно-зеленого, тертого табаку, понюхал, потом все в рот высыпал, поправил языком и задумался.
Так просидел он с полчаса времени и вдруг ему показалось, что вправо словно кто-то верхом едет, да и не один, будто бы их много. Открыл глаза испуганный Уллу-гай — ничего; прислушался — ничего не слышно...
«Однако нечего сидеть, — думает, — пора и в дорогу». Засучил он свои холщовые шаровары выше колен и полез в воду. «Ух! какая холодная вода под утро бывает: словно ножом резанула...» Две большие рыбы плеснули около самого Уллу-гая, и по воде пошли в разные стороны широкие круги. «Да и много же рыбы водится в этом ручье, — подумал Уллу-гай, — то есть, если целый год сидеть на берегу, не сходя с места, и все ловить ее сеткой с крючьями, так, я думаю, и половины не выловишь. Да здесь что! Здесь еще малая вода, а вот в большой Дарье сколько ее...»
И вспомнил Уллу-гай, как ему рассказывали на днях в Дзингатах приезжие киргизы-курома, что у них в Дарье большая рыба утащила барана и девочку. Девочка-то еще ничего: такая дрянненькая была, вся в лишаях, а баран был отличный, одного сала пуда два с половиной было...
Вспомнил все это Уллу-гай и взглянул в ту сторону, где далеко, верст за сорок, протекает большая Дарья.
Не побоялся Уллу-гай, что вода холодна под утро бывает; присел по самое горло и смотрит сквозь частые, камышовые стебли испуганными глазами, что за люди такие едут почти что по самому берегу, и того и гляди, что заметят над водой Уллу-гаеву красную тюбетейку.
Гуськом друг за другом, тихонько, с оглядкой, словно не за хорошим делом, едут все чужие, незнакомые всадники. За остролукими туркменскими седлами переметные сумки привязаны (видно издалека), за плечами ружья с раструбами; заря искрится на мелких кольчугах и сверкают круглые бляхи на поясах и кожаных щитах всадников.
Халаты все старые, порванные и в широкие, кожаные чамбары засучены. А сколько их! Аллах, Аллах!.. Бедному Уллу-гаю казалось, что и конца не будет этому страшному шествию.
Вот, наконец, едет и последний джигит. Он поотстал немного от своих товарищей; лошадь у него сильно припадает на заднюю ногу, накололась, должно быть, в камышах.
Слез он с коня, поправил седло, штаны себе подтянул покрепче и пристально посмотрел прямо в глаза Уллу-гаю, так, по крайней мере, ему показалось. «Ну, — думает таджик, — пропал теперь совсем». Однако Аллах не без милости: всадник опять сел на свою хромую лошадь и поковылял дальше.
Долго сидел еще в воде Уллу-гай; все ждал: не поедут ли еще?.. Просто уже и терпеть стало не под силу, хоть умирай. Зубы так золотятся друг о друга, что, должно быть, шагов за десять слышно... Ну, думает, теперь можно. Осторожно выполз Уллу-гай из воды и бегом пустился напрямик, не разбирая дороги, в ту сторону, где еле виднелись сквозь дымку утреннего тумана высокие тополи, что растут на выезде из Дзингаты. Бежит таджик и думает дорогой: как это он будет рассказывать тамошним аксакалам, что каракчи[7] из-за Дарьи перебрались. Пожалуй, не поверят еще, да вздуют нагайками. Не ври, мол, вздору, не мути народ. Это прежде бывало.
Ничто так быстро не разносится народной молвой, как различные скандалезные случаи, которые предоставляют такое обширное поле для более или менее остроумной изобретательности, что скоро принимают такие размеры и такую сказочную обстановку, что даже сами герои скандала не узнают начального эпизода.
Так случилось и в настоящем случае: о смерти Машки и о трагикомической серенаде под окном у Марфы Васильевны, со всеми своими плачевными последствиями, все население русского города узнало еще задолго до обеда; и когда в единственном ресторане города, у жида Тюльпаненфельда, собрались его завсегдатаи, как они сами себя называли, то только и было разговоров, что о происшествии в узком переулке.
Да и сама Марфа Васильевна вовсе не находила нужным хранить все это в тайне. Она всякого, кто только ни спрашивал у нее о случившемся, посвящала во все подробности ночного события.