– Успокойся, Алексеич, ну прошу тебя! – продолжала нервничать Наталья Алексеевна, злясь на себя за то, что невольно сама и раззадорила на опасный разговор несчастного учителя. – Всё как-нибудь образуется, поверь мне! Жизнь ведь идет, продолжается!
Но он, совершенно не слыша и не замечая её, уставился на свои пыльные башмаки и беззвучно шевелил губами. Потом, резко вскинув голову, сказал:
– Или таков замысел? Создать человечество, а потом мучить его нещадно из века в век. И всё, оказывается, для того только, чтобы в один прекрасный день решительно сказать на всю вселенную – извините, господа, а вы тут, на этом празднике бытия, и вовсе лишние! Пусть останутся лишь те, кто напрочь забыл о своем божественном происхождении, пусть пребудут в веках лишь они, толстые кошельки на ножках и прочая ползучая дрянь, у которой брюхо тащится по земле от бесконечного потребления… А человек, который звучит гордо, пусть лучше уйдет. Совсем уйдет! Так, что ли? – уже прокричал он, подняв голову вверх, к небу. – Нет, замысел божий не мог быть таким. Не мог!
Он с отвращением оглядел своё убогое жилище. Голые доски лежака, едва прикрытые ветхим матрацем с торчащей из всех дыр сухой травой осокой, с треском рухнули, когда хозяин этого логова в сердцах стукнул по ним большим дрожащим кулаком. Поднялось облако душной пыли, труха обильно посыпалась на пол…
– Ладно, выйдем пока на волю, чихаешь, смотрю… – сказал он, вдруг пробудившись от морока, смущенно и даже чуть-чуть ласково.
– Да, действительно, может, на дворе поговорим, – обрадовалась Наталья Васильевна, больше не в силах сдерживать одолевавшее её чиханье.
Они вышли на крылечко, верхняя ступенька которого была вырвана с мясом. Ржавые гвозди угрожающе нагло торчали наружу.
– Меня здесь считают тронутым. Говорят, блажь на себя напустил. Не верь. Я – в уме. Более чем они все. Да, я бежал впереди прогресса, думал о завтрашнем дне, забывая о дне текущем. И за это можно человека ненавидеть, потому что большинство людей живет здесь и теперь. И этих людей тоже надо уважать. Они – навоз земли. Без них земля перестанет родить и нечего кушать будем тем, кто мнит себя солью… Нет, я не иронизирую на сей счет, не подумай… Я и в самом деле мню о себе высоко. Я – соль земли и знаю, моё вечное будущее никуда от меня не уйдет. Но я уже оттуда… – он поднял палец кверху, – из своего прекрасного далека, не смогу ничем помочь этим жалким, живущим здесь и теперь, ибо это их зребный удел. Барьер, который им не суждено преодолеть… Когда думаешь обо всем этом вот так вот, становится очень горько от вопиющей несправедливости. Вот представь себе на чуток, что они, эти люди, вдруг поняли бы через озарение, какая бездна раскроется перед ними после того, как закончится это их сытое и веселое «здесь и теперь»? Какие горькие слезы будут точить на смертном одре их глаза, но всё бесполезно… Выбор сделан, жизнь – прожита. И другой такой вам никто уже не даст! Вот можно думать обо всем этом спокойно и не плакать от жалости к людям? Ведь если бы знали они наперед свою судьбу, согласились ли бы они по доброй воле, а не в наказание, быть навозом земли? Или поперли бы всем скопом в очередь за солью?
Лицо его снова сделалось желчным – ярость и отчаяние проступили в его мутном блуждающем взгляде. Но он быстро овладел собой.
– Я – князь мира! Я – образ божий на земле! Я, а не кто-то ещё… Эти подлые твари с их плебейской алчностью к чужому… С их жестокостью и косностью… Ограбившие меня! Унизившие меня и безжалостно растоптавшие всю мою жизнь, как топчут противного, никому не нужного слизняка… Мне их жалко, честно тебе говорю, искренне жалко, но я их всё же ненавижу. И презираю… На это меня ещё хватает.
– Вы весь в пессимизме, по самую макушку, а это не очень хорошо. Скорее, даже очень плохо.
– Ну, нет, я не пессимист. Знаешь, как сейчас говорят? Оптимист – это тот, у кого дети с пеленок изучают английский, у пессимиста – китайский, а у реалиста – автомат Калашникова. Так что я – ни то, ни другое, но и ни третье. Черт знает, что такое. Ладно, пошли в дом. Комарьё загрызло. Дождик собирается, не иначе.