Иван по-прежнему чувствовал себя честным и правильным человеком, и это чувство было естественным – как и ощущение своего физического здоровья. Разлада в душе не было – грязь и ужас как прежней, так и вновь наступившей жизни его лично не коснулись – он был там, в старом быте, хоть и активным, однако всё же – наблюдателем, но не лицом страдательным, над которым совершают действия, как не коснулась его лично старая и новая роскошь жизни. Он жил всегда одинаково. В этом смысле с ним никаких решительных перемен не произошло. Просто теперь у него был иной круг обязанностей, выполнение которых и было его смыслом жизни. Может быть, поэтому душа его с возрастом не ожесточилась, не оглохла, не одичала, а доброе отношение к людям стало надежной привычкой.
Он честно делал нужную работу для людей, и это давала ему право уважать себя и ждать уважения о других. Но было ему до кипучих слез обидно, что, как велось, так и ведется дальше один и тот же неправый порядок – хозяин ломается перед тем. Кому он дает работу. А труд, который-то и кормит человека, за уважаемое дело не считается, что бы там ни писали в газетах. А вот тот, кто может позволить себе бездельничать, то есть учить других. Как надо правильно работать, и есть уважаемый человек. Настала новая жизнь, но принцип сохранился тот же. Другими стали только работодатели.
И этот, чисто российский способ вести экономику, сохранился и здесь, на его родине. Опять тот, кто работал, был ниже того, кто работу давал.
А раз не изменилось главное экономическое начало, то и вся жизнь немногим изменится к лучшему, – так рассуждал Иван, вылеживая на диване после обеда свои законные тридцать минут, однако на людях этим крамольным рассуждениям воли не давал. Это тебе не с пагельсонами тяжбу тянуть! Вполне понимая всю несоизмеримость своих внутренних сил с силой внешней, он убедил себя, что надо делать на своем месте то, что считаешь полезным для общего дела в этот момент. Оппозиционировать, бездельничать и вредить в знак протеста считал глупым и бессмысленным занятием. Молодые гонорливые мечты переделать мир с помощью печатного слова сами собой улеглись и присмирели, вспоминаясь иногда с легкой светлой грустью, как вспоминается в зрелом возрасте первая неумелая любовь – быстро отлетающая, но живущая ещё долго-долго в растревоженном сердце познавшего чувство человека.
Он всегда держался ровно – и с подчиненными, и с теми, кто был нверху, не заискивал перед сильными и не ломал шапку перед высоким начальством.
Словом, был человеком, знавшим себе цену, но при этом нимало не интересовавшимся, знают ли её другие.
Мария для него существовала как существо отдельное, в чем-то совершенно самостоятельное, но бесконечно дорогое и навеки данное ему в безвозмездное пользование. Он любил её всем сердцем и никогда не размышлял о природе этой любви, любил, как любят воздух, солнце и всё другое. О чем не думают ежечасно, но без чего жизнь попросту невозможна.
Мария часто впадала в задумчивость – не важно, о чем думать. Она могла одинаково серьезно и во всех подробностях обдумывать, как прошел день на хозяйственном дворе и что делать с каплуном, забредавшим постоянно на чужой огород. Но мысли её могли внезапно побежать и совсем по другому руслу – она начинала вспоминать свой дом в Старом селе. Свою девичью жизнь вдвоем с матерью.
Смутно вспоминалось детство, когда совсем маленькой девочкой ходила она с матерью в лес, как мать её, Василиса, своим звенящим серебряными колокольчиками голосом, пела старинные песни на поляне, под деревом, а повсюду росли цветы – желтые, розовые и голубые…
У Ивана никогда не было своей значительной собственности – в смысле имущества. Сначала он жил в отцовском доме, потом, при Советах, переехал в Ветку, и там ему дали казенную квартирку из двух небольших комнат и кухни с печкой. И только перед самой войной он построил свой красивый и строгий дом – с двумя отдельными спальнями, в спальне Ивана стояли кровать и платяной шкаф, окно выходило на улицу. У Марии – кровать и грубка, которая отапливала обе спальни и своей изразцовой стороной выходила в залу, обогревая и её; с небольшой прихожей – там стояли буфет и швейная машинка Марии – перед выходом в трехстен, где были кухня, клеть и веранда. Серебряная крыша была крыта оцинкованным железом.