Построил Иван дом по-старинному, но мебель была уже вся новая, современная – круглый дубовый стол, стулья с мягкими спинками, железные кровати, диван в зале. В праздники обедали за этим, круглым столом, на который Мария клала вышитую скатерть и сервировала приборами, которые в остальное время хранились в новом же буфете.
По-старому было только на территории Марии – в уютном и просторном трехстене. На кухне стояли всё тот же прямоугольный стол, табуретки, самовар с трубой, большая, тяжелая занавеска на гвоздях, за которой висела верхняя одежда. Всё это было привезено ещё из Старого села и не подлежало замене.
Ивана, однажды принятого на работу в Райпотребсоюз, переизбирали всякий раз, когда бывали очередные выборы.
На него не было компромата, и, когда в потребительской кооперации сажали каждого второго, его тоже арестовали по ложному обвинению в краже шапки, но через два месяца отпустили – ввиду полной абсурдности обвинения. Человек, организовавший донос, метил на его место, но поспешил радоваться и… проболтался.
Это был двадцать восьмой год.
Иван вел себя осторожно, зря на рожон не лез, понимая, что плетью обуха не перешибешь. Когда он в ночном бессонье обдумывал странные дела, творящиеся в районе, то приходил к неутешительному выводу: либо «так надо», либо…
Далее его дисциплинированная мысль резко тормозила и давала задний ход. Обсуждать, даже наедине с самим собой, основной принцип внутренней жизни – бей своих, чтоб чужие боялись, – ему не позволял внутренний цензор.
Он вовсе не стремился изменить ситуацию – так можно голову положить, и ничего толком не сделать. Но он искал для себя пути праведные, тщательно просчитывая все возможные варианты, – как честь сохранить и не выйти в тираж? Кроме ума, здесь ещё требовалась и незаурядная сила воли. А ведь так просто поддаться соблазну легкой карьеры! И никто бы не осудил, потому что многие тогда не гнушались грязным делом. Наблюдательный Иван быстро заметил, что те, кто с готовностью и азартом включались в игру по новым правилам, завтра сами с такой же легкостью становились жертвами схожих обстоятельств.
Жил он в те годы – как по минному полю шел. Знал, что за каждым его шагом наблюдают десятки несытых глаз, – и потому не мог позволить себе оступиться. Потом уже, когда началась война, понял – тогда нервное напряжение было выше. Ещё работая в газете в то, не такое уж и далекое, но совсем не похожее на нынешнее, время, он понял всю подлость человеческого характера, но всё же не проникся модной тогда заразой всеобличительной иронии. Головы начальников летели только так, у многих рыльце было в пушку, копни – и дальше всё само пойдет-покатится. А что совесть? Она скромно молчит – ведь многие так делают. Была бы выгода, и всё как-нибудь обойдется…
Иван, так хорошо начавший свою службу, карьеры не сделал. Огорчало ли его это? Да он подобных мыслей и в голову не брал! Где родился, там и сгодился.
Однако, что бы ни происходило в государстве, жизнь шла своим чередом. Народ работал, женился, рожал детей, умирал. В общем, всё было как всегда.
В тот день, когда проводили на моторку Броню с её новым семейством, он срочно уехал в район. Когда вернулся, было ещё не поздно, и удивился, что Марии на дворе не видать. Подумал, может, прилегла отдохнуть и уснула? Тихо вошел в сенцы, старясь не скрипнуть половицей, прошел в кухню – и замер. Мария плакала за занавеской, тихо и мучительно всхлипывая. Словно наглухо запертый в груди звук надломился и теперь вырвается наружу.
Ивана такой поворот дела сильно смутил. Он никогда не видел её слёз и не слышал, чтобы Мария плакала. Он осторожно вышел во двор, снял пиджак, надел на ботинки калоши. Повесил пиджак на крюк у входа в сени и отправился в огород – проверить не взошла ли картошка, не пора ли подвязывать уже сильно подросшие помидоры в рассаднике за домом? Посмотрел, как привились черенки на старой яблоньке – осенью прививал дичок черенком антоновки. Листья на дичке зыбились и трепетали, легкий золотисто-кровавый блик играл на них. Ему казалось, что это дрожат кровавые слезки.