А и правда, вдруг — приворожила?
Пусть Лефорт твердит, что нет ворожей на самом-то деле и ведьмовство всякое — суть мракобесие, которому только бабы верят, но…
Но отчего же не в силах Петр расстаться со своею царицей… а и вправду, подумалось вдруг, вышла бы из Монсихи царица! Умеет себя держать, и подать тоже, и холодность ее, которая порою злила его, доводя до безумия, царице уместна.
Уж она бы не стала сидеть в тереме, дите обихаживая, семечки лузгая да выспрашивая бабок о том, к чему мыши снятся. Нет: понеслась бы в Москву, не боясь ни бояр, ни Натальи Кирилловны… А ведь похожи они! Мысль эта была неожиданна для Петра, и он моргнул, отгоняя ее. Не вышло.
Похожи, Бог видит, до чего похожи!
Не внешностью: матушка, сколько он себя помнил, уже была нехороша, стара, и старилась все быстрее. Но взглядом, неторопливостью суждений, спокойствием…
На сей раз уезжал он, не столько будучи чем-то недовольным, сколько пребывая в странной, несвойственной ему прежде задумчивости…
…Анна открыла музыкальную шкатулку.
Подарок… Царь щедр, пусть многие и почитают его скупым, приговаривая, что даже жена его законная не имеет особой воли в тратах и пансионом живет меньшим, нежели Анна.
О его жене думать не хотелось.
Была царица Евдокия, мать наследника, но где-то там, далеко, так далеко, что порою Анне эта женщина казалась чьей-то злою выдумкой. Петр редко о ней упоминал, а когда и говорил, то злясь и сетуя, что Евдокия глупа и покорна. Овцой ее называл.
И на сердце у Анны становилось теплее.
Нет, не было в нем любви к человеку, с которым Анну связали судьба и Лефорт, но все же мелочная женская ревность грызла его порой. Как бы ни хороша была Анна, сколь бы ни славили ее ум и прозорливость, но этого слишком мало, и участь ее определена.
Быть ей, молодой и красивой, в любовницах, а нелюбой Евдокии — в законных супругах. Оттого порой, когда уж совсем немочно становилось на сердце, раскидывала Анна карты особым, цыганским раскладом, выискивая в пиках да трефах признаки грядущей болезни. Порою, просыпаясь в пустой своей постели, на мягкой перине, застеленной белоснежною хрустящей простыней, Анна лежала и думала о том, как бы все повернулось, ежели б не существовало Евдокии вовсе…
Мечтания ее были тщеславны и пусты, поскольку все ж была она женщиной разумной, осознававшей, что не позволят бояре Петру подобный брак. Костьми лягут, бунт подымут, но не дадут немке взойти на российский престол.
Однако же мечтания на то и мечтания, чтобы желалось невозможного.
Анне так и засыпалось легче, и отступали непонятные ей самой тоска, и страх, и горечь, которые появлялись после каждого приезда Петра. Спокойно становилось, будто призрачная корона избавляла от всех горестей разом.
Анна знала, что некоторые ее и без того царицей зовут, правда, не от уважения, а с издевкой.
Пускай.
Зависть — темное чувство.
А ревность — и того хуже. И от нее Анна силилась избавиться, заставляя себя повторять, что те, другие, о которых сплетники доносят ей с превеликою охотой, желая побольнее уязвить кукуйскую царицу, ничего-то не значат. О них Петр забывает быстро, а если и вспоминает, то походя.
Анна — дело иное. Сам говорил. И повторял раз за разом, не прося прощения за измены — в том Петр греха не видел, — а желая привязать ее к себе покрепче.
Подарки дарил… слушал… слушался… Анна не торопилась просить многого, хотя матушка и подталкивала неторопливую свою дочь, что, мол, век бабий недолог, сегодня она расцвела, а завтра, глядишь, и зачахла вовсе. Спешить надобно, брать от жизни столько, сколько выйдет, и лучше всего — червонцами золотыми.
Все-то ей мало…
Пансион Петр определил Анне щедрый. И без него деньгами одаривал часто. И не только деньгами — привозили Анне и ткани дорогие, бархаты, аксамиты, шелка драгоценные… шитье и камни… золото, серебро… все для нее, для лю́бой…
Портрет его, опять же, безумных денег стоивший — Анне о том поведали словно по великому секрету.
Шестерик коней на выезд.
Карета.
И шкатулочка вот, звенит простенькая мелодия, переливается. И по озеру зеркальному лебеди плывут да лодочка с фарфоровой девушкой, хрупкой, какой некогда сама Анна была.