Его отношения с супругами были самые дружеские. Если полковник по занятости не мог ехать верхом на прогулку с женой, он поручал это Колберну. Если, приехав в штаб, Лили не заставала там мужа, то непременно спрашивала старшего адъютанта. Через полковника Колберн дарил ей цветы. Картеру было известно, что Колберн обожествляет его жену, но в то же время он знал о невинности этого чувства и доверял Лили Колберну так же спокойно, как доверял бы ее Равенелу. Капитан не считался членом семьи лишь потому, что жил далеко от полковника; но он приходил к ним обедать каждое воскресенье и через день проводил у Картеров целый вечер. Письма от доктора Равенела как к капитану Колберну, так и к дочери с мужем читались всегда вслух. А если Лили случалось не получить от папы из Нового Орлеана привычных двух писем в неделю и она начинала тревожиться, не подхватил ли он желтую лихорадку да и жив ли вообще, то и полковник и Колберн должны были хором ее утешать.
Пригласив какого-нибудь офицера четвертым партнером за карточный стол, наша троица проводила счастливейшие часы за вистом и юкром. Стоило Лили открыть свои карты, и она заявляла под хохот обоих мужчин, что у нее опять нет игры, ей не взять ни единой взятки. Она непрерывно болтала, сообщала, какие у нее на руках козыри, подглядывала в карты партнеров, визжала от счастья, когда ей везло, короче сказать, нарушала все священные правила виста. Она забывала, какие объявлены козыри, путала черви с бубнами, ходила не с той карты и не давала партнеру забрать законную взятку. Когда у нее были козыри, она крепко за них держалась и укоряла каждого, кто ей в этом мешал. Она заставляла партнера сдавать за нее и потому чаще прочих вступала в игру. Словом, ей все разрешалось, она играла без правил, и все были счастливы. Да и как могло быть иначе, разве она не была здесь владычицей и богиней, Семирамидой, Юноной? И где бы нашелся охотник бунтовать против такого безмерного счастья, веселья, гармонии, дружбы?
Лили была в том чудесном расцвете души и тела, когда вашу жизнь не омрачает ни единое пятнышко: ни болезнь, ни дурное предчувствие, ни случайный каприз. Земное блаженство, но столь беспредельное, что оно казалось сродни не-земному, сопровождало ее все это лето и сквозило в улыбке, которой она так щедро дарила других. Помните ясного ликом ангела на первой картине «Странствий по жизни» Коула,[122] который стоит у кормила ладьи, плывущей по мирной реке. Это — мать со своим первенцем, а может быть, только еще с его нерожденной душой. Так вот миссис Картер походила на этого ангела, только была веселей его и лукавей. Ее голубые глаза излучали здоровье с такой интенсивностью, что видно было: жить для нее — значит радоваться. Ланиты ее, в которых в обычное время было больше от лилии, чем от розы, сейчас пламенели румянцем, и казалось, что кровь вот-вот брызнет сквозь нежную кожу. Ее руки, шея и плечи уже не были как у Дианы, а стали округлыми, сильными, как у Юноны. Этот новый, подлинно женский расцвет и делал ее такой довольной, счастливой, прекрасной.
Она уже несколько раз намекала мужу, что хочет открыть ему некую тайну. Но только он спрашивал, Лили краснела, смеялась и говорила, что тайны, собственно, нет, что она пошутила, а если какая и есть, все равно она не расскажет. А про себя удивлялась, считала просто смешной его недогадливость. Но вот однажды она призналась ему во всем, заперев предварительно двери и опустив жалюзи, ибо сказать об этом при свете дня было так же мучительно, как при посторонних свидетелях. А сказав, приникла к нему, заливаясь слезами и жадно внимая его уверениям в горячей любви.
После этого Картер стал еще более нежен с женой. Любое ее желание, прихоть выполнялись немедленно. Он решил ограничить ее занятия спортом, и прежде всего верховую езду, и был не на шутку встревожен, когда она, своевольно смеясь и отшучиваясь, отказалась ему подчиниться. Он написал обо всем Равенелу, и тот приехал к ним в гости. Муж и отец вдвоем сумели ее урезонить; скачка верхом сменилась прогулками и работой в саду. И столько было теперь у Лили в запасе любви, что она, не скупясь, отдавала ее не только своим цветам, но и птицам и лошадям, собакам и кошкам. Колберн тут оказался незаменимым. Он очень любил животных, и слабых в первую очередь; так, например, любил кошек больше собак, потому что считал, что кошек все обижают и не умеют ценить по достоинству. У него были в детстве кошки (так он рассказывал), дружившие с ним сильнее, чем Давид с Ионафаном