«Все равно ты — Федюха-краюха, а не красный командир».
Ничего не успел ей ответить Федя, потому что его буланый конь захохотал вдруг голосом наборщика дяди Пети и сказал его же голосом:
«Сейчас бы молочка парного. В горле от пыли — Сахара».
«Вот дурак, — возмутился Федя. — Нашел время о молоке говорить».
Но тут оркестр (оказывается, и оркестр был на улице и блестел всеми своими трубами) заиграл грозную песню, и улица запела так, что стекла в окнах задребезжали от удивления:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а зате-ем…
И Федя пел тоже:
Мы наш, мы новый мир построим-
Кто был ничем, тот станет всем!
Толпа размахивала флагами и кричала «ура». На заборе все сидела Любка-балаболка и держала в руках плакат: «Умрем или раздавим мировую контрреволюцию!» И откуда она его взяла?
А Федя гарцевал на буланом жеребце, и за ним шел его отряд, чеканя шаг, и папка рядом нес красное знамя. Отряд шел тяжело, согласно; вся земля содрогалась, и у Феди даже плечо запрыгало, а конь повернулся к нему и сказал отцовским голосом:
«Вставай! Вставай! Вставай!»
— Вставай! Вставай, Федюха! Пора.
Федя выпустил поводья буланого коня… и открыл глаза. Над ним наклонился отец.
— Ну и разоспался же ты!
Федя очумело посмотрел вокруг и чуть не заплакал: на стуле возле кровати лежали его залатанные штаны, черная ситцевая рубаха, а рядом стояли сизые от пыли башмаки и к тому же носок правого почему-то расщепился, и из него, как зубы, торчали деревянные гвозди.
«И зачем только разбудили», — подумал Федя.
Пили чай из желтого самовара. Его раньше Федя считал живым. Но это было очень давно. И теперь Федя знает, что самовар — это так, железяка, и все. От самовара пахло дымом, а солененьким и острым — от квашеной капусты; она серебряной горкой поднималась в миске.
— Сожрут нас спекулянты, — вздохнула мать.- Вон капуста-то семь рублей фунт на рынке. Вчера брала.
Отец хмурится:
— Потерпи! Раздавим контру, жизнь настоящая будет.
Федя жует черный хлеб с маленькими угольками в корке, чай с сахарином хлебает и на отца смотрит. Большой у него папа: в комнату войдет — в двери голову пригибать нужно. И сильный: Федю с мамой зараз поднимает — маму правой рукой, Федю — левой. А руки у него добрые, ласковые и почернелые от типографской краски.
— Сегодня, Федюха, можно тебе попозже явиться. Делов особых с утра не ожидается. На митинг к оружейникам пойдем.
— Пап, а про что митинг?
— Революционный комитет решил создать рабочий отряд. Деникин на Москву прет.
Мама перестала посуду мыть, пригорюнилась — ровно тучка на лицо набежала. И почему у нее так морщинок много?
— Мить!
— Что? — Отец уже сапоги надевает. — А не может так, чтоб Деникин нас одолел? Армия-то у него здоровущая.
Перестал отец сапоги надевать, опять хмурится.
— Несознательная ты еще, Дуся. Не может нас Деникин сломать.
— Почему?
— Потому что нам лучше смерть, чем старая жизнь. И весь мировой пролетариат за Советскую Россию. Поняла?
Мать только вздохнула. В часах-ходиках открылись дверцы, и кукушка кукукнула восемь раз.
— Так ты, Федя, не торопись особо.
Отец ушел. Федя не спеша оделся, полистал книжку, где на картинках нарисованы чудесные дальние страны под синими небесами; когда отвернулась мать, съел ложку капусты с красными крапинками моркови и отправился в город. Чего дома сидеть, лучше погулять.
В переулке было жарко, безлюдно. В пыли купались куры. На заборе, как всегда, сидела Любка-балаболка и махала босыми ногами в цыпках. Любка вся рыжая, в веснушках и насмешница. И у нее очень большие уши. Федя на всякий случай отвернулся от Любки. Ну ее. Еще придумает что-нибудь. Но Любка сказала даже, пожалуй, заискивающе:
— Здравствуй, Федя! На работу?
— Это куда же!
— Федь, знаешь что?
— Чего?
Любка спрыгнула с забора и стала выше Феди. И зачем такая вымахала? Девчонке совсем ни к чему.
— Федь, принеси мне три маленькие буквочки.
— Нет.
— Ну две.
— Отстань!
— Ну одну, а? А я тебе штык от винтовки подарю. Тот, помнишь?
Федя задумался.
— Вечером поглядим.
Любка засмеялась, зубами своими белыми засверкала.
— Ага, вечером. Слышь, а медведь твой как?