В одном уголке Бильбао,[16] известном здесь каждому и состоящем из семи улиц, – завязь, вокруг которой разросся когда-то город, – в сороковые годы располагалась небольшая лавка, в ширину занимавшая полфасада и запиравшаяся ставнем, который крепился крючьями изнутри; лавка эта, где всегда было полно мух, торговала разного рода сластями и была для своего хозяина, как говорили соседи, маленькой золотой жилой. Вообще поговаривали, что в старых домах семи улиц, где-нибудь под половицей или в стене, хранится не один мешочек, набитый золотыми унциями,[17] скопленными, очаво за очаво,[18] многими поколениями торговцев с их неукротимой жаждой накопительства.
К полудню, когда улица оживлялась, можно было видеть и самого облокотившегося на прилавок кондитера, в рубахе с расстегнутым воротом, над которым светилось довольством его широкое, румяное, гладко выбритое лицо.
Педро Антонио Итурриондо был ровесником Конституции 1812 года.[19] Детство свое он провел в деревне, валяясь в тени каштанов и орехов или присматривая за коровой, и когда, еще совсем мальчиком, его привезли в Бильбао, где под присмотром дядюшки с материнской стороны ему предстояло выучиться обращению с пестиком и ступкой, он был уже серьезным и исполнительным работником. Поскольку ученье его пришлось на тихое, патриархальное десятилетие, которым история обязана сыновьям Людовика Святого,[20] то и абсолютизм в его представлении отождествлялся с годами безмятежной юности, проведенной то за работой, в полумраке лавки, то, по выходным дням, на гуляньях в Альбин. Из рассуждений дядюшки о роялистах и конституционалистах, об апостолической хунте[21] и о масонах, об урхельском правлении и о мерзостном времени с 1820 по 1823 год, после которого, по дядюшкиным словам, уставший от свободы народ сам потребовал инквизиции и цепей, Педро Антонио почерпнул то немногое, что знал о людях, среди которых волею судьбы оказался, и так и жил, не особенно обо всем этом задумываясь.
Вначале он часто навещал родителей, но почти перестал бывать у них с тех пор, как на одном из воскресных гуляний встретил девушку по имени Хосефа Игнасия, отличавшуюся тихой безмятежностью и ровной веселостью нрава. Хорошенько все взвесив и посоветовавшись с дядюшкой, он решил на ней жениться, и дело уже совсем было сладилось, когда, после смерти Фердинанда VII, вспыхнуло карлистское восстание[22] и Педро Антонио, повинуясь дядюшке, желавшему сделать из него настоящего мужчину, в свои двадцать один год примкнул к добровольцам Сабалы в Бильбао, сменив ступку на кремневое ружье, чтобы защищать свою веру, которой угрожали конституционалисты – прямые наследники офранцуженных,[23] как называл их дядюшка, присовокупляя, что народ, который разделался с имперским орлом,[24] сумеет поганой метлой вымести его масонское охвостье. Расставаясь со своей невестой, Педро Антонио испытал чувства человека, которого ни с того ни с сего вытащили из постели, но Хосефа Игнасия, твердо верившая в то, что сроки определяются свыше, глотая слезы, первая напутствовала его исполнить волю дядюшки, а также, как говорили в церкви, и Божью, меж тем как она постарается прикопить денег и будет ждать и молиться за него, чтобы, как только правое дело победит, они могли мирно сочетаться святым браком.
Как любил Педро Антонио вспоминать те легендарные семь лет! Надо было слышать, как он дрожащим под конец голосом рассказывал о гибели дона Томаса – так он всегда называл Сумалакарреги, – венчанного смертью вождя. Рассказывал он и об осаде Бильбао, «вот этого самого вот Бильбао», о ночном бое на Лучанском мосту, о победе при Ориаменди, но ярче всего описывал он заключение Вергарского договора,