Украденную картину я принес с собой – она должна была послужить основным предметом для беседы. Виттон радушно принял меня в своей крошечной комнатке – единственной уступкой врачей было большое, даже огромное решетчатое окно, позволявшее проникать внутрь достаточному для рисования количеству света. Я практически сразу, не откладывая, развернул картину и признался в том, что некогда взял ее без спроса. Сперва он напрягся, но затем рассмотрел изображение, пожал плечами и сказал: ничего страшного. Я спросил, кто изображен на рисунке. Он сказал, что это портрет эрцгерцога Франца-Фердинанда. И тогда я задал ему вопрос, почему я украл белый портрет, а возвращаю ему черный.
Он сразу же замкнулся. Радушие и гостеприимность как рукой сняло. Виттон взял картину, которую только что хотел вернуть мне, и поставил ее к левой стене. Он попросил меня уйти. Но не стоит забывать, что я умею работать с различными психическими отклонениями, причем весьма неплохо. За следующие полчаса я сумел пробиться через его защиту. Правда, выудил я из него немного, поскольку он сам толком не понимал, что происходит, основываясь не на логичных построениях, а на инстинктах. Да, он косвенно подтвердил, что его работы меняют цвет. Это происходит, когда они, так сказать, «срабатывают», хотя в чем заключается «срабатывание», я понять не смог. Поэтому белые картины должны быть при нем – он должен знать, какая картина уже выполнила свою функцию, а какая – нет. Почерневшие картины – это отработанный материал. Еще я узнал, что он на протяжении десятков лет рисовал каждый день по автопортрету. Он показал мне некоторые – в основном черные. Он видел себя в образе человечка с руками-граблями, который стоял во флегматичной, расслабленной позе и буравил зрителя огромными глазами-дырами. В комнатке хранилось два десятка автопортретов – все одинаковые.
Но потом он снова замкнулся и снова стал просить меня уйти. Я хорошо чувствую, когда с пациентом «сражаться» бессмысленно, – и я ушел, пожелав ему удачи. Дома я долго рассматривал себя перед зеркалом, оттягивал морщины, хмурил лоб, поглаживал лысину, и искренне завидовал генам Виттона, который, будучи моим ровесником, выглядел значительно более молодым, несмотря на чудовищно нездоровый образ жизни.
Лишь через три месяца я понял, в чем дело. Точкой просветления для меня стали воспоминания какого-то ветерана, который успешно отвоевал сперва в Первой мировой войне, а затем и во Второй. Радиоприемник в тот день играл какую-то фоновую музыку, а затем переключился на военную тематику, всё никак не сходившую с первых полос газет. В первую очередь интерес к ней подогревали Малые Нюрнбергские процессы, последовавшие за основным, – они закончились совсем недавно и служили непрекращающимся источником новостей для журналистов.
Выступавший ветеран вспоминал события битвы на Сомме – в ходе одного из ее боев, к слову, и пострадал Пьер Виттон. Речь шла о сражении при Гильемоне, произошедшем в начале сентября 1916 года. Дивизии Шестой французской армии должны были выбить немецкие оборонительные силы с занятых позиций. Серьезные, опытные военачальники – Жоффр, Хейг, Фош – делали попытку за попыткой, отправляя своих солдат на смерть, но немцы держались совершенно непробиваемо, точно построили перед своими земляными окопами бронированные стены. Так рассказывал ветеран.
Ровно за неделю до этого тот же ветеран говорил о тех же событиях – если бы не разница в текстах, можно было бы подумать, что это повтор. Но в первом своем выступлении он рассказывал о том, как с трудом, с множеством жертв, но союзным войскам всё-таки удалось выбить противника из Гильемона и окрестностей.
Битву при Гильемоне он сравнивал с одним из сражений Второй мировой, в котором тоже принимал участие. О последнем сражении оба раза он рассказывал совершенно одинаково.
И был еще один фактор. В беседе с Виттоном я расспрашивал его, как называется та или иная его картина. Одно из полотен – на удивление многофигурное, там были изображены восемь человечков – называлось «Битва при Гильемоне», оно было белым и стояло у правой стены.