Оба эти обстоятельства, однако, выяснились позже. А в ночь с 18 на 19 января никто не осмелился противостоять сосредоточенной воле князя Дмитрия Михайловича, молчаливо поддержанного двумя фельдмаршалами.
Сам процесс написания пунктов, называемых кондициями, выглядел довольно странно.
Правитель дел Верховного совета Василий Петрович Степанов бесхитростно описал затем историческую сцену: "Его Императорского Величества не стало посте полуночи в 1-м часу, и Верховного тайного совета министры пошли в особливую камору, а что у них происходило, о том я неизвестен, понеже там не был, оставался в тех покоях, где Его Величества не стало. А вышед, спросили меня и велели взять чернильницу и, отошед в палату ту, которая перед тою, где Его Императорское Величество скончался, посадя меня за маленький стол, приказывать стали писать пункты или кондиции, и тот и другой сказывали так, что я не знал, что и писать, а более приказывали иногда князь Дмитрий Михайлович, иногда князь Василий Лукич".
Здесь прервем Степанова для краткого комментария — чрезвычайно характерно в этой ситуации поведение князя Василия Лукича Долгорукого: умный, хитрый, опытный дипломат за какие-нибудь полчаса проделал головокружительную эволюцию. Не говоря уже о том, что накануне он был одним из авторов подложного завещания. Сразу после смерти императора князь Василий Лукич пытается настаивать на правах государыни-невесты. Затем он твердо обрывает Ягужинского, умоляющего ограничить самодержавие. А через считаные минуты он уже предстает вместе с князем Дмитрием Михайловичем активнейшим соавтором кондиций, самодержавие ограничивающих. Но эта метаморфоза свидетельствует в первую очередь не о беспринципности князя Василия Лукича, хотя и это имело место, а о его готовности воспринять самую идею. Еще за несколько лет до того, будучи послом в Стокгольме, он сообщил австрийскому дипломату Фридагу о намерении князя Дмитрия Михайловича изменить в России форму правления.
Идея ограничения самодержавия и введения представительного правления в той или иной форме резко делила российских вельмож, а как мы скоро увидим — и дворянство. Эта идея жила в умах со времени "дела Алексея", с того момента, когда стали ясны страшные контуры новой системы, она жила подспудно, иногда лишь прорываясь в разговорах или проявляя себя отчаянными порывами, как у Ягужинского. Однако всерьез она обсуждалась, очевидно, лишь в близком окружении князя Дмитрия Михайловича.
Идея ограничения самодержавия и введения представительного правления была, можно сказать, нервом всей политической жизни России на протяжении двухсот лет. Ибо это означало не просто коррекцию политического устройства, но участие общества в управлении страной, контроль над хищным государством, превращение государства из цели в орудие, гарантию соблюдения человеческого достоинства…
Вернемся к кондициям.
Степанов повествует: "Увидя сие, что за разными приказы медлится. Гаврило Иванович (канцлер Головкин. — Я. Г.) и другие просили Андрея Ивановича (вице-канцлер Остерман. — Я. Г.), чтобы он, яко знающий лучше штиль, диктовал, который отговаривался, чиня приличные представления, что так дело важное и он за иноземничеством вступать в оное не может, а какие подлинно чинил представления, объявить за минувшим долгим временем не упомню, и потом он как штиль весь сказывал, а пункты более диктовал князь Василий Лукич"[72].
Вникнем в парадоксальность происходящего — князь Дмитрий Михайлович поставил своих собратьев по Совету в положение, когда они оказались перед необходимостью делать нечто, противоположное своим воззрениям. Канцлеру Головкину и в страшном сне не могло вчера еще привидеться, что он будет принимать участие в столь безумном деле. Тем не менее он в нем участвует и даже подает практические советы, втягивая и Остермана. Скользкость и изворотливость Остермана проявились здесь в полной мере — участник важнейших государственных акций на протяжении многих лет, в том числе и касающихся престолонаследия, он вдруг вспоминает о своем "иноземничестве". Но и ему не удалось остаться в стороне — он сказывает, как вести штиль, то есть редактирует документ. Между тем, как справедливо пишет тот же В. Строев, "все симпатии Остермана были на стороне самодержавия".