Иногда моя нынешняя жизнь была для меня слишком мягкой, я не могла вынести, что мне все так легко дается, а той, кому это было бы в радость, той, что с головой бросилась бы в расточительство, веселье, смех и проказы – я по-прежнему не могла произнести ее имя, – ее больше нет.
Будь я из тех, кто плачет, я бы плакала в ту ночь.
Но я была не такой. Я лежала на спине, плотно завернувшись в покрывало. Когда я проснулась среди ночи, лицо мое было влажным, а ковер под головой промок, словно все слезы этого дня и всех других дней выползли у меня из-под век, пока я спала. Я поднялась, затекшая и замерзшая, и скользнула под простыни. Было около трех ночи.
Я так хотела, чтобы умерла я, а не она!..
Я проснулась рано, посмотрела на холодный свет на белом потолке и сказала это. Сказала слова, которые были со мной всю жизнь, от которых я надеялась сбежать, придя сюда.
– Не здесь мое место, – сказала я.
Потом я тихо полежала какое-то время, слушая голос безысходного отчаяния внутри меня, говоривший, что я одна, что я одинока, что теперь мне нет места нигде, и никогда нигде не было, что его никогда не будет.
Я знала, что это правда.
Я по-прежнему жила как кочевая и была беспокойна, как дворовая кошка, которую заперли в доме.
Из кухни не доносился шум, не было слышно служанку, которая чистила очаги, было слишком рано даже для нее…
Я тихо прошла в гардеробную и поискала свои амазонки. Одна была в стирке, второй не было на месте. Накануне я порвала шов, и горничная леди Клары забрала платье, чтобы его зашить. Она принесла бы его назад к завтраку, но мне нужно было выйти сейчас. На дне платяного шкафа, убранная подальше, лежала моя прежняя одежда. Старые бриджи Джека, его сапоги, толстый жакет Роберта. Я вытащила их и быстро оделась. Только натянула хорошие сапоги для верховой езды, поскольку они сидели на мне куда удобнее, чем старые сапоги Джека.
Потом на цыпочках прошла к двери и, приоткрыв ее, прислушалась.
Я была права: никто и не пошевелился – было еще слишком рано.
Крадучись я спустилась по лестнице, и услышала, как часы в холле пробили четверть. Я посмотрела на них в бледном свете. Было только четверть пятого. Осторожно, как кобыла по льду, я прошла по черно-белым плитам пола в холле и вышла через обитую сукном дверь в кухню.
Все было чисто прибрано и тихо. В кухонном очаге горел красный глаз тлеющего уголька, на рабочем столе спала черная кошка.
Я открыла засов кухонной двери и вышла на холодный рассветный воздух. Жакет Роберта тепло и шершаво касался моей щеки. От него пахло прежней жизнью: трубочным табаком, жареным беконом, лошадиным потом и овсом.
Запахи моего детства, которое вовсе не было похоже на детство.
Море стоял в деннике, отвернувшись от двери, на нем был лишь недоуздок. Возле насоса лежала веревка – а мне больше ничего не было нужно, чтобы сесть на Море верхом. Я подошла к воротам и свистнула ему (леди никогда не свистят), он поднял голову, навострил уши и беспечно пошел ко мне, словно был рад видеть меня в старой, привычной одежде. Словно я собиралась вернуть его в прежнюю жизнь.
Я прикрепила веревку к его недоуздку и вывела его из маленькой белой калитки. Я и забыла, какой он высокий. Меня несколько месяцев подсаживали в седло, как ребенка или старую даму.
Я почти забыла, как заскакивать.
Я сказала: «Стой», – и обнаружила, что не растеряла мастерства.
Одним точным прыжком я оказалась у него на спине, и он выставил уши, почуяв, что я сижу по-мужски, как всегда сидела, пока мы не приехали сюда. Я легонько тронула его теплые бока обеими ногами, и он мягко пошел по аллее к старой дороге, ведущей через лес в Широкий Дол.
Где-то запел дрозд, голос его звучал удивленно, словно он не понимал, с чего бы проснулся в такую рань, но все другие птицы молчали. Солнце еще не встало, утро было прохладным и серым.
Я и Море, похожие на собственные призраки, уходили на рассвете – так же, как пришли под луной.
Я сунула руку в карман и нащупала золотые гинеи, они все еще были на месте. Мы могли уйти тем же путем, что пришли, раствориться в мире простых людей. Мире фургонов, кочевий и балаганов, где нас никто бы больше не нашел. Широкий Дол мог остаться таким, как был – честным, плодоносным, щедрым. Ничего не надо было менять, если меня там не будет и я не стану требовать вступления в свои права, как поздно вылупившийся жадный кукушонок. Перри мог пить и играть, раздражать матушку и вымаливать у нее прощение без меня. В конце концов, он получит свое состояние. Леди Кларе было все равно.