Вышла.
Вытерлась жестким полотенцем, не удивилась тому, что одежда пропала. Осталась опись, в которой и деньги значились… вернут?
…если Таннис выживет.
Одевалась нарочно неспешно, клацая зубами от холода. И длинная белая рубашка, от которой едко пахло керосином, прилипла к коже. Платье из жесткой бумазеи оказалось коротковатым и тесным в груди, и вообще в платье Таннис чувствовала себя на редкость глупо.
Ничего. Надо выходить, ведь Кейрен ждет.
Ни слова не сказал.
– Это временно, – прозвучало жалко.
И снова лестница. Зал.
Решетки. Камеры. Как внизу, только… страшнее.
Белый свет газовых рожков и темный растрескавшийся камень. Конторка в углу, за которой придремал охранник. Он разложил на конторке газету, а поверх газеты – хлеб и тонкие ломтики ветчины, зеленый, слегка увядший салат, веточка которого упала на пол.
– Я сам. – Кейрен взмахом руки останавливает охранника.
Ведет по узкому проходу, и обитатели камер подбираются к границе решетки. Свистят, хихикают, тянут к Таннис темные руки. Не люди – призраки.
И скоро она превратится в подобного.
– Эй, сестричка, – старая шлюха сняла рыжий парик и обмахивалась им, словно веером, – одолжи красавчика на часок.
– Забирай, – весело ответила Таннис.
Сволочь.
Хитрая ласковая сволочь…
И снова дверь. За ней – одиночка. Каменный мешок два шага на три. В нем только и уместилась – длинная лежанка и стол, прикрученный к полу. Ни матраса, ни одеяла.
А холодно-то как…
– Таннис, пожалуйста. – Он хотел было прикоснуться, но затем руку убрал. Ну да, чистенький… а от Таннис воняет, пусть уже не грязью подземелья, а керосином, небось из одежды клопов травили. Да и кто она вообще такая? Девчонка из Нижнего города, которой можно наобещать с три короба, она и поверит.
Сама виновата.
– Тебе принесут одеяла. Матрац. Постельное белье. Ужин. Или обед?
Он говорил, только в глаза по-прежнему смотреть опасался. С чего бы это?
– Если ты чего-то хочешь…
Хочет.
– Забери меня отсюда.
Каменный мешок. И дверь вот-вот закроется… и будет казаться, что Таннис похоронили. Она ведь слышала истории о людях, которых хоронили заживо. Страшилки, но сейчас они оживали, а огонек свечи, которой вряд ли на час хватит, не отпугивал их.
– Забери. Я не сбегу. Клянусь, что…
– Таннис, пожалуйста.
– Можно в гостинице номер снять. Хочешь – там запри. Окна заколоти. Дверь закрой… ключ носи с собой, но…
…только не здесь.
Камень.
И холод. Темнота.
Кейрен ведь сам прекрасно все понимает, но не уступит. Отворачивается. Чужой… а с чего Таннис взяла, что он когда-то был своим? Не был. Казался лишь.
Больше просить не о чем.
– Ты сумеешь описать Грента художнику?
Сумеет. И даже нарисует. Леди Евгения говорила, что у Таннис талант к рисованию…
– Не заберешь?
Ведь она знает ответ. И Кейрен подтверждает догадку:
– Когда мы его поймаем, заберу непременно.
– Когда?
И он уходит. Дверь закрывается, и ключ в замке проворачивается дважды. А Таннис опускается на деревянную лавку. Вот и все, а она почти поверила, что может быть иначе.
Сколько сидела?
Долго.
Ей и вправду принесли воду, и старый с прозеленью, таз для умывания, и брусок серого мыла, и полотенце. А еще – толстый матрац и стопку одеял.
И давешний охранник сам лично бросил их на лавку, буркнув:
– Пользуйся.
А потом появился тюремный цирюльник и, недовольно ворча, остриг ей волосы под самый корень. Накрахмаленный чепец стал последней каплей, и когда дверь закрылась, Таннис запустила тазом в стену, а потом забралась на лавку, съежилась и завыла.
Теперь она радовалась, что стены камеры достаточно толсты.
Никто не услышит.
Когда боль отступила, Дита поняла, что осталось недолго. Сегодня или, быть может, завтра… если повезет, то послезавтра. Хрустальные дни.
Преддверие зимы.
И яркое солнце, которое заглядывает в окна, пробиваясь сквозь пологи штор, дразнит. Вставать нельзя, но Дита все же спускает ноги с кровати. Ступни иссохли, длинные со скрюченными пальцами, они обтянуты какой-то темной глинистой кожей. И холода не ощущают. Вообще ничего не ощущают.
Лодыжки тонкие, будто спицы. И здесь кожа светлеет, расползается язвами. Каждый день сестра милосердия промывает их едким раствором, и тогда Дита стискивает зубы, пытаясь сдержать стон. Мазь же, которую накладывают поверх, пахнет воистину отвратительно. И запах ее, стойкий, держится до самого вечера. Да и то, им пропитались и рубашка Диты, и простыни, и сама, кажется, комната.