Родители стали собираться задолго до того, как мы успели все подготовить. Они старались произвести хорошее впечатление. Раздвинув бесконечные метры занавеса, я в щелочку посмотрела на зал. Где увидела свою смущенную маму.
Мисс Гласе приклеила Айре, Лестеру и Мейеру бороды. Она чуть не забыла повесить на проволоку звезду, но я ей напомнила. Чтобы прочистить горло, я как следует откашлялась. Мисс Гласе последний раз проверила, все ли в костюмах, все ли на местах.
– Ну, начали… – шепнула она.
Джеки Сауэрфельд, самый красивый из первоклассников, раздвинул худеньким локтем складки занавеса и тонким голос запел:
Папы-мамы!
Начинаем
Наш рождественский спектакль.
Как умеем, все расскажем,
и как можем, все покажем.
После чего удалился.
Из-за кулис тут же понесся мой голос, поразивший Айру, Лестера и Мейера – они его ждали, но все равно изумились.
– Помню, помню дом, где я родился… Мисс Гласе раздвинула занавес, и зрителям предстал дом – старый овин, где на куче соломы лежала Селия Корнблах и держала на руках Синди Лу, свою любимую куклу. Айра, Лестер и Мейер медленно двинулись из-за кулис к ней, показывая то на плывущую вверху звезду, то на Синди Лу.
Это была длинная и грустная история. Я, тщательно выговаривая слова, рассказывала о своем одиноком детстве, а Эдди Браунштейн ходил, опираясь на огромный пастуший посох, по сцене – искал овец. Я снова заговорила про одиночество – меня никто не понял, кроме нескольких женщин, которых никто терпеть не мог. Эдди был слишком мал, и его место занял Марти Грофф в молитвенном покрывале своего отца. Я упомянула о двенадцати друзьях, и половина мальчиков из четвертого класса собралась вокруг Марти, забравшегося под мои разглагольствования на ящик из-под апельсинов. Громко и печально я вещала о любви, Боге и Человеке, пока вследствие подлого предательства Эби Стока мы не подошли к ключевому моменту. Марти, чьими устами была я, ждал у креста. Он в отчаянии смотрел на зрителей. «Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил?»[4] Солдаты, красавцы все как на подбор, схватили бедного Марти, чтобы пригвоздить его к кресту, но он вырвался, снова развернулся к залу и раскинул руки, изображая отчаяние и приближение конца. Я самым громким шепотом произнесла:
– Дальше – тишина. Но как всем в этом зале, в этом городе, на этой планете теперь известно, я обрел жизнь вечную.
Вечером миссис Корнблах заглянула к нам выпить чаю на кухне.
– Ну, и как там наша Дева? – с озабоченным видом спросил папа.
– Для человека, который растит дочь, ты слишком остер на язык, Абрамович!
– Лимончика возьми, – мирно предложил папа. – Подсластить настроение.
Они немного поругались на идише и перешли на смесь русского и польского. Понимать я стала, только когда папа снова заговорил по-английски.
– И тем не менее согласитесь, это было чудесное мероприятие, на котором мы познакомились с верованиями, присущими другой культуре.
– Пожалуй, – сказала миссис Корнблах. – Только вот… Знаете Чарли Тернера, хорошенького мальчика из класса Селии? Он и еще пара ребят получили совсем крошечные роли, а кто-то вообще не участвовал. Как-то это неприятно. Это же, в конце концов, их религия.
– Ах, – воскликнула мама. – Мистер Хилтон ничего не мог поделать. У них голоса слишком слабые. Да и с чего бы им вопить? Они с рождения знают английский наизусть. Белокурые как ангелы. Разве так важно, чтобы они участвовали в спектакле? Рождество… все, что положено… у них и так это есть.
Я слушала, слушала, и тут чувствую – сил моих больше нет. Уже совсем сонная, я сползла с кровати и опустилась на колени. Сложила руки куполом и произнесла:
– Слушай, Израиль… – А потом крикнула на идише: – Спокойной ночи, спокойной вам ночи. Умоляю, т-ссс!
– Сама т-ссс, – ответил папа и захлопнул дверь.
Я была счастлива. И тут же заснула. Я успела помолиться за всех – за моих болтливых родителей, за двоюродных братьев и сестер далеко отсюда, за прохожих на улице и за всех одиноких христиан. Я очень надеялась, что меня услышат. Мой голос уж точно громче всех.