— Об этом я и говорю, — торжествует бакалейщик. — Кого отправляют осушать болота? Кого посылают рубить камни? Раввинского сына?
— А кто же будет это делать, реб Хацкель? Вы будете это делать? Я буду это делать?
— Кто хочет! Но не дети приличных людей. Хорошенькое дело — сыновья раввинов и богачей живут в кибуце в самых дешевых домах по двадцать человек в комнате и крутятся по городу в поисках работы на кожевенной фабрике или лесопилке. Недавно ко мне зашли двое парнишек, один с пилой, а другой с топором на плече. Спрашивали, не надо ли мне напилить и нарубить дров. Эти кибуцники хотят быть дровосеками и водоносами, как гивоняне[134].
«Нет у меня других забот, как только стоять тут и болтать с этим болваном, — думает торговец зерном. — Хацкелю хорошо, он уже заработал себе на жизнь. А мне еще до этого далеко». Торговец зерном вздыхает и убегает в поисках заработка.
Через несколько дней мимо проходят двое молодых людей в бело-голубых студенческих рубашках, тарбутники[135]. Они идут, задрав головы, никого не видят, громко смеются и разговаривают между собой на иврите. Виленские кокетки восхищенно смотрят им вслед, а торговец зерном говорит бакалейщику:
— Ну, что вы теперь скажете?
— То же самое! Зачем евреям высовываться? Мы, евреи, любим подражать необрезанным. У них есть студенты, вот и мы хотим, чтобы у нас были студенты.
— Вы с ума сошли, реб Хацкель. А если попы из семинарии на Бакште[136] ходят в длинных рясах, то наши раввины должны снять свои лапсердаки? Это все ерунда! Ша! — кричит торговец зерном. Он нашел по-настоящему заковыристый вопрос и хватает Хацкеля за бороду. — Если дети едут в Эрец-Исраэль, то это не годится, а если они устраивают революции — это лучше? Вы забыли, что делалось в этом году на Первое мая: град камней на улицах, разбитые в кровь головы, ангелы разрушения на конях, а сколько бунтовщиков упрятали в тюрьму? По-вашему, сидеть у поляков в тюрьме лучше, чем в палатке на берегу Иордана, где Иеошуа бен Нун перевел сынов Израиля в Землю Обетованную. Что вы молчите, реб Хацкель?
— Лучше всего сидеть дома, — ворчит бакалейщик. — На последний Лагбоймер[137] детей из еврейских школ повели гулять с музыкой в Закретский лес[138]. Все побежали посмотреть. Я тоже побежал и получил пинок от какого-то поляка: «Жидки, до Мадагаскар!» Именно так он мне и сказал. А что бы я сделал, если бы он кричал: «Жидки, до Палестина!»? Ничего бы я не сделал.
В пятницу вечером окруженная клиентами мама сдержанно разговаривает даже с самим назойливыми, отчаянно торгующимися покупательницами, потому что в воротах стоит Мойшеле, а вокруг него всегда спокойствие и тишина, как свет вокруг субботних свечей. На лице мамы уже отражается радость, которая снизойдет на нее в субботу, когда она целый день проведет с Мойшеле.
Вдруг подъезжает широкая подвода, груженная тяжелыми ящиками. Молодой великан сидит на козлах и гонит крупную гнедую лошадь прямо в узкие ворота.
— Стой! — кричит мама и поспешно оттаскивает прилавок в сторону. Но возница не ждет. Он гонит лошадь. Колесо цепляется за стойку, тащит ее за собой, и две корзины с фруктами высыпаются. Мама с плачем бросается под телегу собирать товар. Она хочет вырвать из-под колес запутавшиеся в них корзины. Извозчик слышит ее причитания и притормаживает. Мойшеле, который тоже кинулся отодвигать прилавок, бросает его и вытаскивает маму.
— Это же взято в кредит, это деньги оптовика, — причитает она, растрепанная и вспотевшая, и сует в свой фартук яблоки, которые успела поднять с мостовой: плод раздавлен и под ее пальцами расползается в кашу. — Моя кровь, мой труд, моя суббота! — вскрикивает она, в растерянности хватаясь за голову, и спасенные ею яблоки снова падают на камни мостовой.
Извозчик слезает с козел, берет лошадь под уздцы и заводит ее во двор.
— Разбойник! — Мама бросается к извозчику, стиснув кулаки. — Не уводите телегу, дайте мне забрать мой товар.
Высокий широкоплечий парень смотрит сверху вниз на маленькую тощую еврейку с зелеными, горящими гневом глазами, с желтоватой пеной на губах, с крепко сжатыми кулаками, которыми она грозит ему, — и смеется.