— Ну да. — Мама не может понять, что тут удивительного. — Торговки покупают дробленый горох и мажут его на хлеб. Другие женщины носят на продажу вареную овсянку, забеленную молоком. Зимой, сидя у своих корзин, торговки отогреваются горшочком горячей овсянки. Есть ведь поговорка: один плачет, что жемчужин мало, а другой, что каша в рот не попала.
Мама выходит в полутемную мастерскую и берет с угольного ящика загодя припасенный и накрытый салфеткой загадочный поднос. Она возвращается сияя:
— После рыбы хорошо что-нибудь выпить. — Она снимает с подноса бутылку вина и несколько серебряных бокальчиков.
— Ты взяла пасхальные бокалы? — изумляюсь я.
— Вот что я тебе скажу, — притворяется простушкой мама, — зачем нам целая дюжина пасхальных бокалов, если нас только двое? Весь год тоже надо жить по-человечески. У моего покойного мужа, — рассказывает она гостье, — была большая семья. Он садился за пасхальную трапезу с шестью детьми, двумя гостями и парой бедных родственников. У него было обширное хозяйство, но теперь…
Мама не договаривает и остается сидеть с опущенной головой. Тронутая до глубины души Фрума-Либча молчит. В ее глазах отражаются субботние свечи. Вино и слезы. Она не спеша берет в руку бокал и говорит с сочувствием и теплотой в голосе:
— Пусть вам будет радость от вашего сына.
— Пусть вашим родителям будет радость от вас, — отвечает ей мама.
Она хотела сказать: пусть вы будете удачной парой; но поскольку сын и его девушка еще не сообщили ей официально, что они жених и невеста, она не хочет соваться со своими поздравлениями. Наверное, они и сами между собой об этом не говорят. Ведь они оба из нынешних. Если уж обижаться, то обижаться на сына, а не его подругу. Она девушка образованная, гордая и строгая. Она не позволила сватам искать ей пару, несмотря на то, что ее отец раввин.
— А вы не выпьете? — спрашивает Фрума-Либча.
— Капельку выпью, — отвечает мама.
— Лехаим! — говорит мне с жемчужной улыбкой Фрума-Либча и отпивает из бокала. Мама тоже отпивает немного вина.
Я расслабляюсь, осушаю бокал и тут же наливаю второй. Язык у меня развязывается, и я начинаю болтать. Я говорю о том, что на печке мама хранит ящик с целым кладом пасхальной посуды. От бокальчика величиной с наперсток до большущего кубка пророка Элияу[101]. Там есть расписное блюдо для мацы и пузатые графины для вина с узкими витыми горлышками. Блюдца с красно-голубыми полосатыми ободками и блестящие чайные стаканы, сверкающие, как хрусталь. Горы мелких и глубоких тарелок — для соленой воды, в которую макают сваренные вкрутую яйца[102], для рассола и для бульона. Миски для кнедликов, блюда для рыбы и чашки для компота. Вилки и ножи с тяжелыми ручками, поварешки и дуршлаги. Не говоря уже о горшках, тазах, посуды для вымачивания мяса и медного пестика, сита и деревянной ступы. Когда я был мальчишкой, мне круглый год снились щипцы для колки орехов и щипчики для сахара, но мама следила за мной, как за вором, чтобы я не взял с печи ни одного предмета. «Святые книги и пасхальная посуда — это все, что осталось от прежнего богатства твоего отца», — твердила мне она. И вдруг я вижу, что она сняла с печи серебряные бокалы в честь гостьи.
— Мой сын болтун, — сердится мама. Она видит, как девушка подмигивает ему, чтобы он замолчал. Она умнее его и знает, как себя вести, как находить общий язык с людьми, думает мама и пытается загладить неловкость.
— Я уже давно собиралась снять с печи кое-что из пасхальной посуды. У моего покойного мужа был целый шкаф с блестящими кастрюлями и девятью самоварами.
— Девять самоваров? — переспрашивает потрясенная Фрума-Либча.
— Медных, — скромно поясняет мама, — старых и новых. Во время войны немцы забрали медь и переплавили на пушки. Не всегда мы были такими, как теперь, и не всегда жили в такой квартире.
Она поднимается и идет в кухню, чтобы принести второе блюдо. Она чувствует, что у нее кружится голова. То ли от капли вина, которую она выпила, то ли от усталости. В это время по пятницам она уже спит. До нее долетают обращенные ко мне слова Фрумы-Либчи:
— Не думала, что у тебя такая тихая мама. Ведь сам ты такой шумный.