Лавочник снова берется за весы; он поспешно взвешивает и считает деньги, он все-таки не хочет опоздать к наступлению субботы.
Ну что мы можем сказать и о чем мы можем говорить? — думает синагогальный староста. Если с ним так разговаривает Хацкель, то как же будут разговаривать другие? Он проходит мимо магазинов и даже не смотрит на них. Да пропади они пропадом! — думает он. Но, подходя к нашему двору, реб Носон-Ноте чувствует решительность. Наш двор принадлежит ему. Он здесь хозяин, и соседи не осмелятся ему возражать.
Однако вся его решительность исчезает, когда он видит толкотню в мясной лавке Алтерки. Каждый раз, когда реб Носон-Ноте требует квартирную плату, гусятник отвечает: «Приходите завтра». Требовать слишком настойчиво реб Носон-Ноте боится, потому что если Алтерка мог наброситься с кулаками на резника, его-то уж он тем более не помилует. Так что квартирный хозяин, он же синагогальный староста, говорит Алтерке мягким голосом:
— Время закрывать лавку.
Алтерка молчит. Он делает вид, что не слышит.
— Время встречать субботу, — повторяет реб Носон-Ноте.
Лиза перестает разговаривать по-русски с дамами и бросает на мужа один-единственный взгляд. Лицо Алтерки синеет, напоминая ощипанного замороженного индюка, и он злобно рычит:
— Приходите завтра.
Синагогальный староста реб Носон-Ноте не осмеливается возражать. Это смертельно опасно. Так он думает и отступает. Он отправляется в синагогу и видит, как торговка зеленью и фруктами стоит в воротах, беседуя с торговцем яйцами.
— Мой сын предпочел другие пути, — жалуется мама реб Мееру, — но заповедь почтения к матери он соблюдает.
— Почтение к матери — это очень важная вещь, — выносит свой приговор реб Меер. — Мои дочери удачно вышли замуж. Они упрашивают меня: «Отец, зачем тебе торговать? Живи с нами». Но я не хочу заглядывать в их кастрюли и проверять, соблюдают ли они кашрут[63].
— К детям хорошо ходить в гости на праздник, — говорит мама. — Лучше соломенный муж, чем золотые дети.
— Вот какая вы праведница! — слышит мама сердитый голос: синагогальный староста изливает на нее весь свой гнев. — Лишь бы я дешево продавал вам право сидеть в воротах! Я думал, что вы бедная вдова, набожная еврейка и что вы будете соблюдать субботу. Нельзя проявлять жалости! Нельзя жалеть вам подобных!
— Так ведь еще десять минут до зажигания свечей, — растерянно говорит мама.
Она не знает куда деваться от стыда. Чтобы ей напоминали, что наступает суббота! К тому же это слышит реб Меер. Подхожу я. Она смотрит на меня смущенно и виновато, словно я застал ее врасплох за совершением тяжкого греха. Реб Мееру тоже неудобно стоять и слушать упреки синагогального старосты. Еще меньше ему по сердцу то, что на него смотрю я… Он мгновенно исчезает. Мама поспешно собирает свой товар.
— Отнеси корзины в дом, — говорит она мне.
Синагогальный староста стоит выпрямившись, заложив руки за спину, с видом генерала, взирающего на своих провинившихся солдат, и говорит громко, во весь голос:
— Я закрываю свой скобяной магазин на два часа раньше, а вы не можете оторваться от своих подгнивших яблок! Неудивительно, что ваш сын вырос таким распущенным. Как я вижу, вы носите и парик, и платок. Не иначе как хотите искупить этим перед Господом Богом то, что ваш наследник ходит с непокрытой головой, без шапки.
— Вон отсюда! — бросаюсь я на него. — Очень нужна Богу такая набожность! Вы же спускаете шкуру только с бедных соседей!
— Я тебе руки пообрубаю и ноги в кандалы закую! — начинает орать реб Носон-Ноте. — Ты думаешь, я не знаю, что ты пишешь в газете против хозяев? Бунтовщик, ты у меня еще сгниешь в тюрьме!
— Кровосос! — вырывается у меня.
Синагогальный староста застывает с открытым ртом. Этот байстрюк, сынок сидящей в воротах нищенки, живет в принадлежащей ему квартире и еще смеет так разговаривать с ним, хозяином двора! Реб Носон-Ноте не верит собственным ушам. Вокруг нас собираются прохожие. Алтерка-гусятник бросает своих индюков и дам и подбегает, запыхавшись. Он радуется тому, что я ругаю хозяина, этого хранителя субботы, поддерживающего врагов Алтерки, резников. Но мама хватает меня дрожащими руками. Я слышу, как стучит ее сердце. От огорчения и волнения она едва может вымолвить: