Пейсахка-строчильщик выглядит еще более пришибленным, чем Лееле. Он угнетен своей мужской слабостью. Они давно знакомы, дольше, чем мы с Бейлкой, и, когда мы стоим, пьяные от своей влюбленности, я слышу, как протрезвевшая парочка этажом выше беседует в обнаженной тишине.
Голос Лееле:
— Мой отец говорит, что он больше не пустит нас гулять. Если ты на мне не женишься, он выгонит тебя из дома.
Голос Пейсахки:
— Я и сам знаю, что мы должны пожениться. Мы же любим друг друга. Только скажи мне: на что мы будем жить? Я работаю несколько месяцев в году, а ты — и того меньше. Где мы будем жить?
Голос Лееле:
— Я отложила из своих заработков сто пятьдесят злотых, отец нам добавит еще. Он займет в благотворительной кассе. Этих денег хватит на то, чтобы купить теплую одежду нам обоим и заплатить проводникам, которые проведут нас в Россию. Там-то уж мы будем обеспечены и квартирой, и работой. Разве не так, Пейсахл?
Голос Пейсахки:
— Так, Лееле, это подтверждают все инструкторы, приезжающие из Минска. Сам я их не видел, но от их имени передают, что это так.
Голос Лееле:
— А тебе не нужно разрешение партии на отъезд?
Голос Пейсахки:
— Я ни у кого ничего не должен спрашивать. Я же не член партии, а только сочувствующий.
Бейлка нарочно отстраняется от меня, чтобы я слышал, что происходит между преданными, верными друзьями. Пейсахка всерьез хочет построить с Лееле свободную жизнь в Советском Союзе. Он не такой парень, чтобы вечно стоять в мрачном коридоре мрачной Польши и мерзнуть вместе с подругой.
— Что сказал Пейсахка? — тихо переспрашиваю я у Бейлки. — Он говорит, что не должен просить у партии разрешение на отъезд? А кто должен?
— Члены ячеек, ведущие партийную работу, — отвечает Бейлка. — Они не могут уехать без разрешения Центрального Комитета, разве что им грозит провал. В этом случае им позволено бежать в Советский Союз, чтобы спастись.
Бейлка прижимается ко мне и дрожит от радостного возбуждения:
— Ой, какая там хорошая жизнь! Часть переселенцев отправляют в Донбасс, а других на уральские заводы.
— А почему им не дают ехать, куда они хотят?
— Потому что за незаконное пересечение советской границы полагается наказание.
— Но ведь нелегально ее пересекают только с польской стороны, Советы же впускают.
— И все же за незаконное пересечение советской границы полагается наказание. Поэтому надо отработать пару лет в Донбассе или на Урале, — уверенно, с видом знатока отвечает Бейлка.
— За что же наказание, если они сами предлагают приезжать? — говорю я, раздраженный этой ее овечьей набожностью. — Разве ты не понимаешь, что инструкторы обманывают вас и что все это только приманка? Они нас впускают, но только потому, что хотят заполучить дармовых работников в Донбасс и на Урал.
Бейлка, словно испугавшись, как бы парочка наверху не услышала моих слов, пытается меня успокоить:
— Сибирь уже не прежняя Сибирь, куда царь ссылал революционеров. В Сибири теперь, как в Крыму. Туда едут со всей России на отдых. Все рабочие в России имеют право на отдых.
И чтобы еще больше успокоить меня, она принимается напевать:
Посмотрите на хлеб, что лежит на столе.
Кто взлелеял его? Для кого?
— Тот, кто труд приложил свой к целинной земле
Для себя, для себя самого.
— Послушай-ка, Бейлка, весь смысл этой песни — в рифме «Для кого? — Для себя самого». Вся она — веселье на заказ, как у бадхена[59]. Кто-то верит в Бога, а ты веришь в чертей из глубоковских болот. Мне холодно. Спокойной ночи…
— Не уходи, — тревожится Бейлка. — Мне тоже холодно. Согрей мне руки.
Серебряная морозная луна смотрит в окно на узкую витую лестницу и подмигивает мне: «Сколько можно стоять на лестнице, ссориться и мириться? Что дальше, молодой человек? Пора ставить свадебный балдахин».
— Черти из глубоковских болот, говоришь, — шепчет Бейлка, и слезы дрожат в ее голосе. — Дай Бог, чтобы в Глубоком круглый год были болота. Тогда бы мой отец был сейчас жив. В такую же зимнюю лунную ночь, как сегодняшняя, он отправился торговать в деревню, въехал с лошадью и санями на замерзшую реку, лед проломился, и мой отец утонул. Теперь, когда я смотрю на луну, которая так ярко сияет, и когда вокруг все так спокойно, я думаю, что при таком свете и при таком покое мой отец не мог заподозрить, что гладкий лед очень тонок и может проломиться посередине реки.