Мама долго смотрит на меня и спрашивает:
— Ты не держишь на меня скрытого гнева?
— За что?
— За твоего отца, сын.
Она пригибает мою голову к себе, и ее слезы орошают мои щеки.
— Когда твой больной отец вернулся из больницы, ему нужен был человек, который сидел бы у его постели. А я тогда день и ночь работала у сестры. Ты не таишь на меня обиды?
Я больше не могу этого выдержать и кричу:
— Ты сводишь меня с ума! Ты же богобоязненная еврейка. Разве ты не знаешь, что, даже когда усопший уже похоронен, все равно нельзя плакать и жаловаться в субботу? Отец говорил мне, что он не видел в своей жизни женщины преданнее, чем ты. А ты нарочно выискиваешь у себя прегрешения. Ты больна. Я пойду поищу врача. Я разбужу наших соседей. Вскипячу воду, чтобы сделать тебе чаю.
Мама вдруг успокаивается и строго говорит:
— Не зови никого. Я не хочу, чтобы из-за меня люди оскверняли святость субботы. Всевышний — лучший лекарь.
Она гладит меня по голове и улыбается:
— Я слышала, с какой сладостью ты читал святую книгу. В «Цено у-рено»[42] сказано, что царица из «Песни песней» — это святая Тора. Но даже так, без комментариев, это очень красиво и возвышенно. Ты, конечно, думаешь, что я уже ничего не понимаю? Пора тебе, сын, доставить своей матери немного радости и подобрать себе невесту. Пора.
Когда я был мальчишкой, мама каждую субботу брала меня с собой к своей сестре на чолнт[43]. Это приглашение на субботнюю трапезу было частью маминого заработка за неделю работы в лавке сестры. После еды всегда повторялся один и тот же разговор. Тетя говорила маме:
— Ну у тебя и муж. Как только в голову еврею-вдовцу могла прийти блажь жениться на девушке, которая в два раза его моложе! Ты кормила его сыновей от первого брака, мыла им головы, а чтобы они не стыдились людей — они ведь были уже большими парнями, — ты закрывала дверь. Его дети разъехались, а твой кормилец и добытчик оставил тебя и твоего мальчика горе мыкать!
Тетя всегда начинала этот разговор посреди чтения дядей послетрапезного благословения, чтобы он не мог вмешаться. Дядя прерывал свое богобоязненное раскачивание, потрясал тяжелыми волосатыми кулаками и рычал: «Ну-ка!» Он со злобой смотрел на тетю, разжигающую в субботу огонь ссоры между мужем и женой.
Мама, которая тоже читала благословение, не выдерживала. Она оправдывала отца:
— Ну что же он может сделать, если он болен, прикован к постели и не в силах сдвинуться с места? Когда он взял меня, у него был самый лучший хедер в городе. Это все мое невезение! Из Америки дети не пишут из-за войны. Его старший сын, который живет здесь, умоляет: отец, переезжай ко мне, — но я его не пускаю. Я не хочу остаться одна.
— «Когда он взял меня!» — передразнивала маму тетя. — Берут прислугу. Ты относишься к себе так, словно ты и впрямь была прислугой. Ты должна говорить: «Когда я вышла за него замуж…»
По дороге домой мама просила меня:
— Ни в коем случае, Боже упаси, не рассказывай отцу, что говорила твоя тетя.
Потом дядя с тетей уехали к детям за границу, и маме стало не у кого работать. Тогда ей пришлось согласиться на то, чтобы отец жил у своего старшего сына в Шнипишках[44].
Мой единокровный брат Моисей был высоким молодым человеком с черной остроконечной бородкой. «Так когда-то выглядел твой отец, только его борода была еще чернее и гуще», — говорила мне мама. Но я слабо верил в это, потому что, сколько я помнил своего отца, он всегда был белым как молоко. Мой брат удачно женился. Тайбл, его жена, происходила из состоятельной семьи, она заикалась и очень стеснялась этого. Она была тихая, деликатная и всегда с искренним радушием принимала мою маму.
И все-таки мама чувствовала себя неуютно в роскошной квартире моего брата. Каждую субботу, когда мы шли туда вдвоем, она твердила мне, как я должен там себя вести. Я не должен бегать по комнатам, не то я что-нибудь разобью или поломаю. Я не должен слишком громко разговаривать и вообще лучше мне сидеть в комнате отца.
— Мне и так больно и горько оттого, что ты целую неделю без надзора.
От нашего переулка до Шнипишек надо было пройти полгорода. По дороге мама держала меня за руку и говорила: