Я стою на поляне один, с паспортом в левой руке и раскрытым Танахом в правой, и зачарованно смотрю вокруг, словно впервые увидев мир. В густых ветвях поют птицы, жужжат мухи в высокой зеленой траве, вокруг тихо, певуче тихо, воздух отливает золотом и синевой. Мой взгляд падает на библейский стих, на котором открыта книга, и я читаю, как во сне:
— «Ибо Я с тобою, — сказал Господь, — чтобы спасать тебя; ибо Я совершенно истреблю все народы, среди которых рассеял тебя, а тебя Я не уничтожу, накажу Я тебя по справедливости, но окончательно не уничтожу Я тебя»[166].
Я кладу Танах в карман пальто, паспорт — во внутренний карман и поспешно иду прочь. Куда я иду, я не знаю. Я знаю только, что непременно должен уйти отсюда. И что мне стоит держаться подальше от тех людей, с которыми я провел ночь. Колхозник может донести на меня другому армейскому посту. Я иду по поляне налево, к лесу, и в моем мозгу беспорядочно крутятся мысли, вырвавшиеся из смертельного оцепенения.
Этот всадник был евреем, конечно евреем! У него были еврейские глаза, и он слишком долго листал страницы Танаха. Он перелистывал их дрожащими пальцами и избегал смотреть на меня. Он делал это нарочно, чтобы красноармейцы не заметили, что он на меня смотрит как на своего и с жалостью… «Я накажу тебя по справедливости, но не уничтожу тебя»[167]. У пророка Ирмеяу это сказано, у Ирмеяу. Я ведь знал этот стих, но никогда о нем не вспоминал. Кто же открыл Танах именно на этом стихе, я сам или всадник? Только бы мне не потерять паспорт, не потерять Танах и не забыть этот стих. «Я накажу тебя по справедливости…» Чудо ли это? Маму оставил, Фруму-Либчу оставил, а сам убежал, с Танахом в кармане убежал.
Я протираю глаза со сна и вижу, что я в какой-то роще и что время уже послеполуденное. Сквозь густые ветви солнце капает горячо, как смола. Сияет свежая кора белоствольных берез, искрятся, их светло-зеленые кроны. В двух шагах от меня, в тени, лежат мои новые попутчики, минские евреи. Я тут же вспоминаю, что произошло сегодня утром.
Я блуждал по лесу и не знал, куда иду — вперед или назад. Я повернул туда, где сквозь редкие ветви синело небо, и вышел на асфальт шоссе, ведущего из Минска в Москву. Наткнувшись на маленькую группу евреев — беженцев из Минска, я пошел с ними дальше.
Солнце припекало, заставляя нас обливаться потом. Наши шаги тонули в раскаленном асфальте, взрытом и развороченном бомбами. Шоссе было усеяно перевернутыми машинами и телами погибших от пуль и осколков бомб. Один убитый лежал лицом вниз, сжавшись в комок, он словно хотел втиснуться в землю, спрятаться там от обстрела. Другой полусидел, опершись спиной о камень, с восковым лицом и большой желтой, словно опаленной головой без единого волоса. Он таращил выпученные глаза и цеплялся за землю скрюченными пальцами, как будто пытаясь подняться. У обочины, вытянувшись в струнку, лежал третий, накрытый ветками. Наверное, прохожие пожалели его и прикрыли, чтобы он не валялся на дороге под солнцем, а может, какая-нибудь женщина позаботилась о своем муже, сыне или отце.
Мы шли и шли, пока не услышали стальное гудение, предвестник смерти. Высоко в небе треугольником медленно летели девять самолетов. Мы поняли, что эти бомбардировщики с тяжелым грузом охотятся не на нас; мы, горстка пешеходов, слишком мелкая для них жертва. Но кто-то из нашей компании поднял крик, что один из самолетов гонится за нами. Сбитые с толку его воплями, мы сошли с дороги и, согнувшись в три погибели, побежали к лесу. Спрятавшись в гуще ветвей, мы оправились от смертельного испуга и набросились на крикуна: с чего он взял, что самолет целит в нас? Паникер дрожал и плакал, уверяя, что он слышал, как трещит пулемет: тик-тик-тик.
Минчане ругали его и все же посчитали, что, хотя на этот раз тревога ложная, того и гляди случится настоящий налет. Поэтому было решено отдохнуть в лесу, пока не стемнеет, а потом идти в Борисов. Мы зашли поглубже в лес, и минчане растянулись на траве. Я, измотанный дорогой, тоже забился под какой-то куст и проспал до сих пор.