Наталья Павловна. Ненависть у нас безумная накопилась. Здесь ненависти нет, это правда. Да ведь зато и любви нет…
Борис. Тетя, тетя, милая, сколько у нас ненависти, что даже слышать друг друга не можем. Все друг друга презирают, в чем-то укоряют, и никто никому не верит. Нет ненависти, – нет и любви, скажете? А из ненависти любовь вырастет ли еще? Ведь ни слова о ней, ни одного единственного. Забыли или не было ее никогда? И не будет?
Арсений Ильич. Да что тут о любви мечтать. Добиться бы простой человеческой справедливости…
Борис. Нет, дядя, кто любовь любит, тому справедливости не надо. Какая уж тут справедливость в любви? Справедливость будет рассуждать, кому умирать, кому жить, – а в любви никакой смерти нет, одна жизнь… И даже совсем и жизни нет, если нет любви…
Наталья Павловна. Судьба тебя изломала, Боричка. Взвалила тебе на плечи столько, что не всякому вынести.
Борис. Нет, тетя, я из-за этого мира не прокляну. Я люблю ее, жизнь, как она есть. Всегда любил. Только сам-то я такой… вы знаете, ну что я? Всегда боялся идти впереди жизни, над жизнью… Мечталось жить в самой середке. Думалось, не там ли еще теплится искорка любви. Оторвешься, выйдешь – очутишься в пустоте. А теперь вокруг и этого нет: жизнь сама ушла из-под меня, выскользнула… И я уж позади, за жизнью остался. Смотрю на нее, как сквозь стекло. Точно в корпусе, бывало, следишь из окна: Садовая, извозчики, магазин Крафта… Ну, да что обо мне. Я человек конченный. Je suis un опустившийся человек – это у Достоевского, кажется, кто-то говорит.
Арсений Ильич. Право, противно тебя слушать… Ноешь, ноешь… Совершенно, как Соня. Уж если вы опустившийся человек, так я-то кто? Старая калоша, которая промокает. Благодарю покорно. Нет, вон Бланк, – это я понимаю. Уж он не заноет, руки сложа сидеть не будет в двадцать шесть лет. И что такое случилось, скажите, пожалуйста? Что случилось? Каждому поколению своя жизнь, своя работа… Отжили мы – вы живите… Слава Богу, не на один век и вам жизни хватит. Бланк совершенно прав…
Борис. Да, да. Разве я спорю? Бланк совершенно прав. Честь ему и слава. А когда они едут?
Арсений Ильич. Завтра вечером.
Входит Коген.[17]
Коген. Ну что, профессор, все у камина сидите? У вас тепло, а у меня-то, у меня-то. Холод, как в погребе.
Арсений Ильич. Вы знакомы? Мой племянник Львов.
Максим Самойлович Коген. (К нему). Ну, что поделываете?
Анна Арсеньевна. Мама, я ухожу. Боря, прощай. До свидания, папочка. Гуляйте каждый день, возьмите себя в руки. Завтра приеду с нашими проститься. До свидания, мосье Коген.
Уходит с Натальей Павловной через столовую. Проводив дочь, Наталья Павловна остается в столовой, приготовляет чай.
Коген. Да, да, так, так… Что я поделываю? Ничего, профессор, ничего. Читал вот в колонии лекцию о революции. Теперь в национальную галерею хожу. Да-с, не рассчитали мы. Кто бы мог подумать? Ведь казалось – все кончено. Победу праздновали. И вот, не угодно ли. Самая злейшая реакция!
Арсений Ильич. Вот, подождите, что еще весной дума скажет. Может, амнистия…
Коген. И нисколько я ни на что не надеюсь, хотя за дело пострадал-то. Щепкой себя выброшенной чувствуешь… Выбросили и забыли. (К Борису). Давно в Париже?
Борис. Нет. С недельку.
Коген. Ну, и что ж, что ж, познакомились с парижскими развлечениями? Профессор, я переселился в Монмартр. В самый центр кабачков. Жизнь кипит вокруг меня, всю ночь кипит.
Борис. Интересная?
Коген. А вот приходите как-нибудь ко мне, вместе пойдем. Я вам такое покажу… Совершенные Афины. Культурная демократия. Наипоэтичнейшие формы порока. Здесь сама проституция поэтична. Ею занимаются по призванию. Деньги – дело второстепенное. Ну, как поэты стихи пишут. Ведь не для денег же, хотя гонорар получают.
Борис. Я был на днях в каком-то кабаке. Не понравилось. Добродетельно до… провинциализма, я бы сказал. И деловито. Народу – как в метрополитене. Что уж за сладострастие? На сладострастие и намека нет.
Коген. Нет? Вот как? Ну-с, ничего вы, значит, в Париже не видали-с. Ничего.
Входит Бланк.