Духовное лицо был апостольский нунций в Кракове, Рангони, его собеседник — король польский Сигизмунд.
Король сидел, откинувшись на спинку кресла, и молча слушал нунция, лишь изредка наклоняя голову в знак согласия.
Наконец он прервал молчание.
— Да, да, святой отец, польза тут и для церкви, и для королевства несомненна, если… если только он не лицемерно выказывает преданность нашей церкви.
— Я уже говорил с ним: в его искренности сомневаться невозможно! — с жаром возразил Рангони.
— В таком случае… — начал король.
В это время ему доложили о приходе «царевича».
Король принял его стоя и хотя не снял шапки, но приветливо улыбнулся.
Григорий-Димитрий, переступая порог королевского кабинета, побледнел как снег.
Он низко поклонился королю и поцеловал его руку.
Король разглядывал «царевича». В свою очередь, Григорий некоторое время молчал и смотрел прямо в глаза Сигизмунду. В тусклых глазах короля трудно было что-нибудь прочесть, но зоркий «царевич» успел уловить мелькнувшую в них искру любопытства, и это его ободрило.
«Интересуются мною, стало быть, я им нужен!» — подумал в эту минуту Григорий.
— Итак, я вижу перед собой сына царя Иоанна? — вымолвил король.
— Да, государь! — с живостью проговорил Григорий-Димитрий. — Да, я — истинный сын Иоанна, лишенный отечества, престола, даже пристанища, сохранивший только крест святой на груди своей, данный при крещении, а в груди веру и надежду на Бога да на людей, которые помнят завет Господа помогать страждущим и угнетенным!
Потом Григорий стал рассказывать, как он избег смерти, скрылся в Литву, жил в нужде в постоянном опасении козней со стороны Бориса Годунова. Рассказывая, он сам увлекся, он сам почти верил той вымышленной истории, которую передавал.
Воображение рисовало ему картину преследования, страданий несчастного царевича, и он описывал их своим слушателям в сильных образных выражениях. Он сам в это время переживал все бедствия, о которых говорил, как переживает писатель все душевные движения своих героев прежде, чем изобразит страдания и радости их перед читателем, как должен «прочувствовать на себе» художник или ваятель те людские муки или горе, которые хочет нанести на полотно или высечь из мрамора, как, наконец, актер на подмостках переживает все волнения героя пьесы.
Речь свою Григорий закончил так:
— Государь! Ты выслушал правдивую историю моих бедствий… Ты сам родился в темнице, тебе также в детстве грозили опасности, и только Бог Милосердный помог тебе… Теперь такой же обездоленный, сирый, бесприютный скиталец, единый потомок царского рода, прибегает к твоей защите и помощи… Государь! Не откажи несчастному!
Последние слова он проговорил дрожащим голосом, со слезами на глазах.
Григорий был предупрежден, что после речи он, по знаку стоявшего у дверей царедворца, должен будет удалиться из кабинета, чтобы оставить короля и нунция посоветоваться наедине.
Знак не замедлил последовать.
Григорий вышел из кабинета, едва держась на ногах от волнения: следующая минута должна была решить его судьбу — или престол, или ничтожество, даже смерть.
Рангони и Сигизмунд совещались недолго.
— Убедились ли вы, государь, что он — истинный царевич? — спросил Рангони.
— Если он даже и не истинный царевич, но умеет так убеждать, то он достоин быть царевичем, — с живостью ответил король.
— Итак?
— Итак, он — царевич! — воскликнул Сигизмунд и подал знак позвать Григория.
При появлении его король приподнял свою шапочку.
— Да поможет вам Господь Бог, Димитрий, князь московский! — торжественно произнес Сигизмунд. — Мы рассмотрели все ваши доказательства и убедились, что вы — истинный сын царя Иоанна. В знак же нашего искреннего к вам благоволения определяем вам ежегодно сорок тысяч злотых[5] на содержание и всякого рода издержки. Кроме того, вы, как верный друг Речи Посполитой, можете сноситься с нашими панами и пользоваться их помощью.
Григорий, теперь уже признанный «царевич» Димитрий, приложил руку к сердцу и только кланялся. По лицу его текли слезы. Он не мог говорить. За него поблагодарил короля Рангони.
Хотя из кабинета ничего не могло донестись до слуха толпившихся перед дверьми придворных, но, должно быть, у царедворцев есть особенное чутье различать, кто осчастливлен милостью правителя, кто нет, потому что едва новопризнанный «царевич» появился в дверях, как головы всех низко склонились, и единодушный крик: «Виват, царевич!» — огласил дворец.