- Плохо что-то стало ему, - сказала гостям. - Пить, видно, нельзя было...
Отец сдержал свое слово: на мачеху смотрел мирно, бедный подарок, на который только и наскребли денег, - кортовые штаны в полоску - отдал молодому вежливо, доброжелательно. Кивнул согласно, когда мачеха добавила:
- Чем богаты, Евхимко, тем и рады. Не прогневайся.
- Мне вы и так подарили! Всем подаркам - подарок! - Евхим обнял Ганну.
Как он, видимо, и рассчитывал, кругом послышался смех.
Сорока вставила:
- Вот так хвала отцу и мати - от умного дитяти.
Евхим склонился пьяно:
- И за это, за штаны, спасибо! Пригодятся!
Только когда внесли каравай и три женщины, встав на лавку, начали снимать с Ганны венок и завязывать платок, отец опять помрачнел и губы его передернулись тоскливо и виновато. Ганна перехватила его взгляд, весело, с любовью усмехнулась, и лицо его прояснилось, будто осветленное ее улыбкой.
Заботясь об отце, она уже не жалела, что потеряла венок, знак своей девичьей свободы. Но веселья, как ни старалась, хватило ненадолго, пока не поделили каравай. Посидели для приличия немного, и Сорока тоном знатока объявила:
- Ну, попили, погуляли, пора и выходить. Пора уже к другому дому - к суженому, к молодому!
Гости начали вылезать из-за столов торопливо, охотно:
впереди были и лучшая водка, и закуски вдоволь. Но Ганна не чувствовала обиды, нахлынуло снова, вползло в душу сожаление, тревога: видела, начинают выносить сундук, увозить к молодому.
Вот и настала пора уходить из дома, уходить насовсем, навсегда. За старым дубовым сундуком, оставшимся от матери, пойдет и она, пойдет - и уже не вернется никогда сюда, в свою хату, в свой приют. Другая теперь у нее будет хата, другой приют - и другая доля. Все, что было до сих пор, доброе и злое, - тут останется, в этом таком милом уголке. Нет, злое тут не останется, злого тут, кажется теперь, не было ничего. Тут было только хорошее. А там - как будет там?
4
Когда ехала по улице, хоть и старалась не смотреть, в темноте краем глаза заметила: на Василевом дворе - тихо, пусто. И хотя не увидела никого, хотя гости радостно, на весь свет кричали, что-то кольнуло сердце, как и при взгляде на его братишку, - виноватое и живое...
От этого всю дорогу почти не чувствовала, не замечала ничего. Только и запомнилось, как - уже на Корчовом дворе, видимо торопясь соскочить с подводы, Сорока поскользнулась и упала в грязь, но не растерялась, быстро вскочила, заверещала:
Выходь, свекрухо губата, - Приехала невестка багата!..
Свекровь и свекор, которые стояли уже на крыльце, отчетливо видимые в свете, падавшем из окна, запели наперебой:
- Заходите... Заходите... Невесточко моя... Люди добрые... Под нашу крышу... Заходите.
Глушачиха всмотрелась в Ганну, по-матерински поцеловала. Тогда и пьяная, растроганная мачеха прилипла к хозяйке:
- Ой, сватьюшка ты моя! Рыбонько дорогая!..
Едва Ганна, окруженная гостями, вступила в теперешнее свое жилье, ощущение вины перед Василем мгновенно исчезло. Ганна вдруг почувствовала себя удивительно неуверенной, несмелой, шла осторожно, поглядывала беспокойно, будто боялась какой-то неожиданности. Казалось, ступила на кладь, которую не знала, как перейти...
Тут все было так не похоже на ее родной угол: и прямая, внушительная печь, и особенные, с хитро вырезанными спинками, крашеные скамьи, и строгие боги, и холодная картина за стеклом - зеленые горы и желтые церкви, и странный запах, приторный, душный, который не заглушался даже запахом жаркого. Она уже видела эту комнату несколько раз - приходила наниматься на работу, приносила мешок из-под одолженного жита, и каждый раз ощущала она этот приторный запах, каждый раз овладевала ею тут робость, угнетало что-то и хотелось скорее выбраться на улицу, на свободу.
Может, в этом виноваты были только неприятные воспоминания, но и теперь, хотя она вступала сюда хозяйкой, робость, угнетенность снова одолели ее.
Ганна заметила, что и другие входившие в хату "с ее руки" тоже притихли, подолгу крестились.
- Заходите, заходите, люди добрые, - суетился, тряс сухой головкой Глушак. - Свитки вот тут повесить можно, на крючки. Или вот на лавку кладите..