— Чё, дева, еще не хочешь ли? — спросила с лукавинкой.
— Нет, — замотала головой Любава, — крепкая.
— Дак наших мужиков другой не сшибешь. Сам-то у меня, бывало, бутылку один опорожнит, и ничё, на койку приляжет, да еще и газеткой пошебуршит. Чё, говорю, Маркелыч, сморило тебя? А он посмеется да и отвечает: я, мол, тут про то ищу, чтобы мужикам добавка выходила. Ну, другой раз и выдашь ему добавку.
— Любили вы его? — неожиданно спросила Любава и сама смутилась своего вопроса, так негаданно он вырвался у нее.
— А как же, — спокойно ответила Пелагея Ильинична и задумалась надолго, подперев голову рукой. — Уж как любила — и словами не скажешь. У других-то в жизни все то кошки царапаются, то мыши пищат, а я, бывало, как заслышу его шаги на улице, так и сорвусь с места, хлопочу, не знаю, куда себя девать от радости. А ведь строгий был, упаси бог. Я в девках-то уж и не знаю как робела перед ним. Одного взгляда его боялась. А когда пожили уже, то и разглядела, что к чему… Митька-то вылитый Сам, только поласковее да потише будет, это уж от меня, однако…
Пелагея Ильинична умолкла и невидящими глазами смотрела мимо Любавы. Картошка на столе, отдышавшись паром, стояла почти нетронутая.
— Федор, старшой, такой-то вот был, — не скоро заговорила Пелагея Ильинична. — Петро, тот хоть и помладше, а все по тайге с ружьем тягался. А Федор нет, он и по дому мне поможет, и уроки все выучит, и слово какое ласковое найдет мне сказать… Его мы первым на фронт провожали. Тогда еще в силе были. Провожали ладом, как тому быть положено. Он мне на прощанье и говорит: мол, береги себя, маманя, вернусь — свадьбу отгуляем. Будешь внучат нянчить? Буду, я ему отвечаю, а сама и смеюсь и плачу. А нет догадаться про невесту спросить, кто она, откуда, не догадалась, старая, из ума вышибло. Так по сей день и не знаю о ней ничего.
— А он, что же, не писал вам?
— Нет, дева, не писал, — вздохнула Пелагея Ильинична, — вместо него написали. Как уехал, так через месяц и получили писанину эту, про смерть его. Она, окаянная, смерть-то, как разведала дорогу к нашему дому, так уж и шастала до последнего… Вот я и жду-дожидаюсь внучат по сей день… Ой, дева, выпьем-ка мы еще по глоточку, что-то сегодня в руку пошло. — Пелагея Ильинична сама налила Любаве и долго смотрела, как искрится, покачивается настойка в рюмке.
— Вы поешьте, — попросила Любава, — а то стынет все.
— Стынет не вянет, — усмехнулась Пелагея Ильинична, — беда небольшая. С меня теперь едок как из лешего ездок. А ты вот кушай, на меня не смотри.
Круглое, морщинистое лицо Пелагеи Ильиничны и то, как она за столом сидела, бочком, словно бежать куда собиралась, выражали такую горькую печаль, что Любаве до слез больно за нее стало. Хотелось ей сказать что-то доброе, этой старой женщине, да она не знала что. Может быть, настойка тут дело решила, а только вдруг уютно и спокойно Любаве стало возле Пелагеи Ильиничны, так покойно, как уже давным-давно не было.
— Я ведь вот как на Самого-то рассчитывала. — Пелагея Ильинична гладила сухонькой рукой скатерть на столе, по временам выбирая из нее что-то невидимое глазу. — Думала, что уж он-то немцу не дастся. Да не судьба, видно, в сорок третьем и на него похоронка объявилась. Ах, дева, дева, сладко ли об этом поминать? Думаешь, выстыло уже нутро, обтерпелось, ан нет… Видно, так до смерти и будет запекаться… Что, Любава, спать будем укладываться?
— Не знаю, как вы?
— Давай будем. Времечка уже вон сколько набежало, а всего за раз не переговоришь. Митрий-то теперь в своей зимовьюшке и то, поди, спит. Небось уломался за день по тайге, так и рад прислониться…
Тихо в доме. Непривычно светло от выпавшего снега. Этот свет мягко проник в комнату, залил стены и потолок ровным сиянием, и, купаясь в этом сиянии, тихо лежала в постели Любава, прислушиваясь к себе.
10
Про Верхотинку в Макаровке говаривали: «По Верхотинке пойти — сапоги сносишь, лодкой проплыть — весла сточишь». Так оно и было. Петляла горная речка, словно заяц по кустам, а на каждой петле то завал из могучих деревьев, то порожек светлые воды разбивает. Но уж зато красотища здесь неописуемая. Выбегают деревья на самые берега и в особенно узких местах чуть ли кронами над речкой не смыкаются. А там, где нет леса, стоят неприступные скалы, вразнобой покрытые кедровым стлаником да мхами. Сюда в летние месяцы выходят на отстой изюбры, спасаясь от гнуса. И если кому доводилось видеть эту картину — на самой круче стоит одинокий красавец, гордо вскинув ветвистую голову, то уже вовек не позабудется она. А в тех местах, где густо и пышно зацветает над берегами по весне черемуха, осенью не в диковину повстречать гималайского медведя.