Хотя славянские черты во всем раздражали, трудно было не признать, что описание фантастических сумерек в городе, толпы, улиц производило сильное впечатление. О снах рассказывалось с такой точностью, что они казались заимствованиями у Фрейда: «И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака…»
Рецензент поднялся и подошел к окну. Взглянул сквозь стекла на молочный туман, вернулся к столу и снова сел.
Открыв тридцатую страницу, он прочел: «Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил и обрел…»
На этом он закрыл книгу.
— Ничего? — спросил издатель, поднимая глаза на рецензента.
— Ничего, — подтвердил тот, присаживаясь.
И добавил: — Только последняя рукопись вызывает некоторые сомнения.
— В каком смысле?
Рецензент заколебался.
— В ней что-то есть, — сказал он. — Отдельные образы производят сильное впечатление.
— Думаете, можно опубликовать?
— Нет, — ответил рецензент, глядя на него. — Рукопись не убеждает. Слишком много натяжек, ложного пафоса. Но автора следует взять на заметку.
— Покажите-ка рукопись.
Рецензент вручил ему папку. Издатель изумленно взглянул на него.
— Но эту не нужно было рецензировать, — сказал он. — Как она к вам попала?
Рецензент развел руками:
— Не знаю.
— Не прикидывайтесь, будто вы не поняли, что это перевод.
— Нет, — ответил рецензент, не сводя с издателя глаз. — Не понял. С утра мне что-то не по себе, — добавил он.
Поколебавшись, спросил:
— Перевод чего?
Издатель недоверчиво на него посмотрел:
— Да ведь это «Преступление и наказание».
Сегодня у нас назначение поверенных. Мои надежды рухнули. Подорвана вера в себя, и на этот раз насовсем. В поверенные прошли Антонини, Дамиани, Колетти, Молинари, Гецци. Их по очереди вызывали в Личный стол. По возвращении они сияли от радости. Вокруг них сразу же собирались люди. Я тоже подходил, улыбался, жал руки. Узнав меня в толпе, Молинари вздрогнул и, словно извиняясь, скривился в улыбке. Но видно, что он доволен. Впрочем, Молинари вне конкурса. Всем известно, что у него — рука, очень сильная рука, и каждый на его месте не преминул бы этим воспользоваться. В конце концов, среди пятерых нет ни одного, кто так бы не поступил. Вот оно, обещанное мне повышение, вот он, результат бесконечных откладываний и рукопожатий, отеческих уговоров не торопиться, ибо до каждого-де дойдет очередь. В течение последнего времени я только и слышал: «Правда, вы уже не молоды, но в любом случае не беспокойтесь. Все идет своим чередом!»
В марте меня снова обошли, но обещали, что в сентябре, то есть сейчас, меня либо назначат поверенным, либо дадут должность в другом отделе. Я не терял надежды. Можно ли, задавал я себе вопрос, десять лет мариновать человека, не продвигая по службе, в то время как другие взлетают вверх, точно с трамплина? Неужели никого не беспокоит, что у человека возникнут надежды, что он начнет волноваться, допытываться, как обстоят дела, пускать в ход знакомства, настаивать на повышении, недоумевать, почему остальные делают карьеру, а он нет? Другие моложе его, им вряд ли приходится заботиться о пропитании жены и детей, что ни говори, а зарплата есть зарплата. Разница здесь большая. У поверенного зарплата на треть больше, даже не считая премий.
Однако дело не только в зарплате… Дело и в престиже, в уважении сотрудников, которых ты обошел. Посмотрели бы вы на Антонини, когда он шествовал по комнатам и принимал поздравления. Все надеялись, что Антонини не получит повышения в этот раз, его не любят, и за дело. Он надменно поднимает брови, когда кто-нибудь из нас обращается к нему, стелется перед начальством и высокомерен с обслуживающим персоналом. Теперь Антонини снисходительно, дабы не упасть в глазах своих будущих подчиненных, пожимает нам руки. Хорошенькая Галлаццо — она сидит рядом со мной — все время повторяет с тоской:
— Боже, что за болван! Ты только взгляни на него!
Тем не менее она, как и другие, тоже кинулась его обнимать.
Все это глупо и унизительно, но, к сожалению, речь идет и о моем будущем. Моем загубленном будущем.
Теперь слишком поздно что-нибудь менять.