Стимулируя себя беседами или любовными играми, Байрон обычно завершал ночь стихосложением. 1 июня он закончил длинное письмо к Муру следующими словами: «Доброй ночи или, скорее, доброе утро. Уже четыре утра, над Большим каналом встает солнце и освещает Риальто. Я должен идти спать: не спал всю ночь, но, как говорит Джордж Филпот: «Это жизнь, черт побери, это жизнь!»
Во дворце Мосениго тишина воцарялась только поздней ночью. В большом дворце Байрон мог позволить себе содержать животных и слуг, которых теперь было четырнадцать, все итальянцы, кроме Флетчера. Байрон писал Дугласу Киннэрду: «У меня две обезьянки, лисица и два мастифа… Обезьянки просто очаровательны». Животных держали на первом этаже, где Байрон мог любоваться или играть с ними по пути в свою гондолу. Кроме мелких краж и ссор, Байрон не мог пожаловаться на слуг, которые были преданны ему. Среди самых верных был Джованни Баггиста Фалчери, или просто Тита, который служил у Байрона гондольером. Он был добрым и мягким и, как собака, повсюду следовал за своим хозяином, но огромная черная борода придавала ему свирепый вид.
Весной и летом Байрон испытывал раздражение, считая, что друзья в Англии позабыли его. Меррей не отвечал на его письма, хотя Байрон писал много и интересно и знал, что издатель с удовольствием будет показывать или зачитывать описания Венеции гостям на Элбемарл-стрит, 50. Байрон жаловался на то, что Меррей не написал удовлетворительного ответа насчет того, как приняли поэму. Ньюстед уже продали, но Хэнсон, как обычно, тянул с бумагами для подписания. Когда Байрон написал Хобхаусу и Киннэрду, которые теперь занимались политикой, то не получил ответа.
Раздражение Байрона видно и в его письмах. 1 июня в письме к Муру он зло и язвительно отзывался о своих английских современниках. Что-то, рассказанное Муром о Ханте, вызвало негодование Байрона, которое он пытался скрыть. «Он хороший человек, в его хаотических произведениях есть элементы поэзии. Но его испортили госпиталь Крайст-Черч и воскресные газеты, не говоря уже о суррейской тюрьме, которая сделала его мучеником. И все же он хороший человек. Когда я увидел рукопись «Римини», то сказал ему, что считаю это хорошей поэзией, испорченной только странным стилем. Он ответил, что его стиль – это система, или нечто выше системы, или что-то в этом духе, а когда человек говорит о системе, то он безнадежен…»
Наконец Байрон пригрозил далее иметь дела с Лонгманом, но умиротворяющее письмо Меррея смягчило его гнев, а тысяча гиней, приложенных к письму, развеяла его опасения. Байрон объявил о завершении «Оды Венеции» и добавил, что у него есть два сюжета, «один серьезный и один смешной (а-ля «Беппо»), еще незаконченные, и которые он не спешит закончить». Это первый намек на то, что Байрон уже работал над «Дон Жуаном», первую песнь которого поэт завершит в сентябре. Он также объявил о своем намерении написать мемуары в прозе, «без всякого желания разоблачить или сделать какие-то замечания о ныне живущих людей, которые могли бы быть им неприятны…».
Меррей переслал полную копию последней песни «Чайльд Гарольда» леди Байрон, и, несмотря на всю ее решимость казаться равнодушной, она была тронута. Она прочитала строчки:
Но нечто есть во мне, что не умрет,
Чего ни смерть, ни времени полет,
Ни клевета врагов не уничтожит…
(Перевод В. Левика)
Леди Байрон написала: «Вероятно, это было написано, чтобы произвести впечатление на меня». На самом деле так и было, несколько дней спустя она «почувствовала себя лучше, хотя и была очень слаба… Новая песнь и правда очень красивая». Аннабеллу расстроили письма от семьи Монтгомери, которые видели Байрона в Венеции и со злобой сообщили, что «он чрезвычайно толстый, раздутый и тяжелый». В отчаянии Аннабелла отправилась в аббатство, откуда Байрон написал ей письмо с предложением в те дни, когда вся ее жизнь была наполнена романтическими мечтами о нем.
Оторванный от родины и друзей, Байрон старался получать простые удовольствия от жизни, которые преподносили ему во множестве темноглазые красавицы, искавшие встречи с ним: некоторые ради выгоды, поскольку он слыл щедрым, другие же ради обаяния его личности, потому что, несмотря на полноту Байрона, женщины по-прежнему находили его привлекательным. Более того, он выказывал удивительное преклонение перед слабым полом: в нем была утонченная, почти женственная нежность, о которой никак нельзя догадаться из его циничных писем английским друзьям. Дж. Корди Джеффресон метко заметил: «Было бы меньше неприятностей от постоянно меняющегося гарема во дворце Мосениго, обладай Байрон циничной жесткостью и грубостью, думай он обо всех этих женщинах как о животных, отличающихся от последних только видом и речью… Несмотря на всю ее распущенность, женщина, которой он страстно увлекался, становилась на миг объектом любви, хотя и преходящей, но нежной».