— Я принесу тебе змея, когда он вернется, — она старается перекричать этот дьявольский гул, а потом снова возвращается на дорогу… и ждет… ждет… ее белки воспаляются все больше… больше…
— Ты меня пугаешь!.. Куда ты пропал?!..
Ждет… ждет…
…И вот уже женщина вообразила, что он все-таки вернулся из своей странной погони за воздушным змеем, которую она видела теперь своей памятью как на замедленном повторе. Он вернулся и стоял рядом с ней, в этом вагоне, в черном фраке, плотно прижимаясь своей грудью к ее груди, — так, что даже хрустела роза в его петлице, — целовал ее губы, шею, ласкал руками распущенные волосы, лежащие на свадебном платье. Снова пассажиры превратились в счастливых созерцателей, а растаявший снег — в конфетти, и все вокруг имело светло-коричневый оттенок…
Женщина ехала к своей тете, которая работала парикмахером. Она сядет перед зеркалом, и все то время, пока тетя умело щелкает ножницами, а мягкие колечки волос бесшумно опускаются под ноги, будет рассматривать огромный старый календарь за спиной, во всю стену, с фотографией синих лиственниц, на иголки которым нанизаны солнечные зайчики.
— Посмотри на меня, — будет увещевать ее тетя, — я всю жизнь посвятила себя этому, и если бы ты знала, как мне теперь хорошо, как светло на душе.
И тогда женщине покажется, что ее судьба действительно предопределена, а через приоткрытое окно врывается не только холодный ветер, но еще и тихий звон церковных колоколов. Где-то, где-то звонят колокола…
…Тени на потолке тамбура бледнеют и почти что растворяются, как шоколадные хлопья в молоке, а темнота на улице отступает. Электрический свет в вагоне гаснет, и его сменяет другой — хмурый, серый, проникающий во все предметы и в людей. Следующая остановка… позднее утро…
Вадим всегда удивлялся, как его дядя умел учуять посетителя, едва тот переступал порог антикварного магазина: ни одна петля на двери не скрипела, а колокольчик постарел и почти что превратился в декорацию. Только иногда, когда дверь закрывалась, а вошедший уже стоял у прилавка, он издавал вялое запоздалое позвякивание, которое тут же терялось в дневной полутьме помещения.
— Это ты, племянник? — послышалось из закутка.
— Да, я…
— Ты всегда приходишь на пять минут раньше. Как дела у Сергея Павловича?
Вадим почувствовал едва уловимую усмешку, прозвучавшую в этом вопросе; обойдя прилавок слева и отодвинув плотную штору, из-под которой выбивались узкие шелковые нити света, он ответил:
— Я сделал заказ. Через несколько дней музей пополнится шестью новыми экспонатами. Их привезут из Дрездена. Сегодня вечером нужно будет еще позвонить и подтвердить.
— Хорошо. А потом как всегда будем ждать удобного момента, — дядя стоял, согнувшись над маленьким столом, и сквозь лупу внимательно рассматривал какую-то утварь, почерневшую от времени. Закуток был очень низкий, и казалось даже, что фигура дяди подпирает потолок, а заляпанная грязью лампочка обжигает ему ухо; из-за неимоверной тесноты в закутке не только невозможно было поместиться второму человеку, но даже и стул нельзя было поставить, — сколько там сейчас добра лежит?
— Почти половина экспонатов.
— Даже много, — дядя произнес это с такой интонацией, как будто собирался прочесть нравоучение, и когда он говорил, было только видно, как мельтешат его верхняя губа да два пожелтевших зуба — все, что находилось ниже, скрывал белый стоячий воротник рубахи, который странно напоминал бумажный кораблик.
— Да будет тебе! Иногда мне кажется, что кто-нибудь придет и обязательно заметит подмену.
— Ерунда, успокойся. У нас народ дурной: ботинок от валенка не отличит. А что тогда говорить о музейных экспонатах? Это быдло на все глаза вытаращит в изумлении, для него все — диковина, — в слове «быдло» дядя всегда делал столь веское ударение на первый слог, что в результате получалось просто-напросто убийственное презрение — такое, пожалуй, нельзя было передать никак иначе, — запомни, для Вирсова главный авторитет — ты. Сам-то он восточную вазу от русской не отличит. Так что… — внезапно дядя покраснел, затрясся, и из-под воротника вырвался его заливисто-высокий, почти что детский смех, который совершенно не сочетался ни с внешностью этого человека, ни с возрастом, ни с его довольно низким тембром во время обычной речи.