Когда Чарли было пять лет, его мама, субретка, потеряла голос. Кончился обеспеченный, спокойный период жизни семьи.
«Я помню, стоял за кулисами, как вдруг голос матери сорвался. Зрители стали смеяться, кто-то запел фальцетом, кто-то замяукал. Все это было странно, и я совсем не понимал, что происходит. Но шум все усиливался, и мать была вынуждена уйти со сцены. Она была очень расстроена, спорила с директором. Неожиданно он сказал, что можно попробовать выпустить вместо нее меня – он однажды видел, как я что-то представлял перед друзьями матери».
Так Чарли впервые оказался на сцене.
«И вот при ярком свете огней рампы, за которой виднелись в дыму лица зрителей, я начал петь популярную тогда песенку «Джек Джонс». Не успел я допеть и половины песенки, как на сцену дождем посыпались монетки. Я немедленно остановился и объявил, что сначала соберу деньги, а уж потом буду петь. Моя реплика вызвала хохот. Директор вышел на сцену с платком и помог мне поскорее собрать монетки. Я испугался, что он возьмет их себе. Зрители заметили мой страх, и хохот в зал усилился, особенно когда директор ушел за кулисы и я бросился за ним. Только убедившись, что он вручил их матери, я вернулся и закончил песенку. Я чувствовал себя на сцене как дома, свободно болтал с публикой, танцевал, подражал известным певцам, в том числе и маме, исполнив ее любимый ирландский марш. Повторяя припев, я по наивности изобразил, как у нее срывается голос, и был несказанно удивлен тем, что это вызвал у публики бурю восторга.
Зрители хохотали, аплодировали и начали снова бросать мне деньги. А когда мать вышла на сцену, чтобы увести меня, ее появление вызвало гром аплодисментов. Это было моим первым выступлением на сцене — и последним — моей матери».
У другого мальчика позор матери мог вызвать приступ безутешного горя. Чарли же не только заменил мать на сцене, он еще и спародировал срыв ее голоса. Для него, артиста, не существовало ничего, кроме публики. Ее надо было покорить, и он ее покорил. С той же напористостью и непринужденностью он потом покорит весь мир.
Чарли прервал свое выступление, чтобы собрать монетки. Позже он откажется снимать фильм, пока не получит аванс в 10 000 долларов. Проведя все детство в бедности, он возненавидит бедность. «Она меня ничему не научила и лишь извратила мои представления о ценностях жизни, внушив неоправданное уважение к добродетелям и талантам представителей так называемых высших классов общества».
Сам же он создаст бессмертный образ бродяжки, жителя ночлежных домов. Комическое и трагическое, смешное и грустное – в одном лице.
Можем ли мы, родители, угадать этот особо чувствительный период в жизни своих детей?
«Помнишь, как мы были далеко и пили лимонад, лежа на травке?» — Петя часто вспоминает этот момент, для нас с мужем, пожалуй, ничем не примечательный. Играли в волейбол на лесной поляне, а потом кто-то из волейболистов угостил лимонадом. Что тут особенного? А на Петю это произвело неизгладимое впечатление. Ощущение блаженства — из чего оно складывалось? А вот из чего: мы все втроем, Ани еще нет, все внимание на него, Петю, папа и мама молодые, ловкие, бьют по мячу и не промахиваются, он сидит в стороне, на опушке леса — главного компонента блаженства, следит за игрой, и в довершение всего, неожиданно — любимый лимонад. «Мне снился сон. Снилось, что в лесу круг, а на нем дети катаются, и я с ними катаюсь и пою»,— это также из четырехлетнего возраста, то же ощущение блаженства. Лес, в лесу круг, все катаются, и он катается и поет. От счастья.
Похожее чувство вызывала у меня в детстве глава в книге «О девочке Маше», где описывалось, как к девочке Маше пришли друзья на елку. К сожалению, а может быть, и к счастью, больше мне никогда не попадалась в руки эта книга. Но я хорошо помню, как все внутри обмирало, стоило взглянуть на рисунок, изображающий елку и хоровод детей. Рисунок предварял рассказ, и я долго медлила перед тем, как приняться за чтение, все смотрела на картинку, а душа сжималась.
Рождение Ани, ее появление в нашем доме совпало с периодом болезней сына. Он тяжело болел, казалось, его оставляют последние силы. «Я не хочу жить»,— говорил он тогда,— я не могу жить такой разбитый».