— Что?! — Виктория Владимировна даже приподнялась на подушках.
Лариса во всех красках расписала историю с человеком в олимпийской рубашке имевшую место в холодной кочегарке.
— Вот когда он стал уже там что–то расстегивать, я стояла и молчала, мне было просто интересно, а потом даже засмеялась, вот думаю дурак! А ним внезапно — приступ! Он вдруг разрыдался, стал хвататься за стену, кулаками в нее бить, что–то кричал, какие–то слова то понятные, то непонятные, толкнул дверь и убежал. Никогда его больше не видела, хотя городок маленький. И тогда ничего не поняла, само собой. Кинулась к вам, а вам не до меня. Потом уж стала соображать, что к чему. И к мужчинам у меня с тех пор отношение, как бы это сказать, презрительное что ли. Нет, какое–то другое слово надо тут. Дрянь бесхребетная. Даже совратить толком не могут.
— А почему ты ничего мне не рассказала?
— Я же говорю — хотела, только всем было не до меня в тот момент. А потом как–то заигралось, пару раз вертелось уже на языке, но все трудней и трудней было заговорить об этом. А потом мы в Гродно уехали, и все осталось как бы в другой жизни
Виктория Владимировна вздохнула, закрыла глаза.
— Я никуда не поеду.
— Не говори глупостей, я уже все придумала и договорилась, до вокзала на скорой, дальше эсвэ, там опять машина.
— Послушай, дочка, — Виктория Владимировна пошевелилась всем своим большим телом, — извини, я буду говорить с пафосом.
— Говори, с чем хочешь.
— Понимаешь, я прожила жизнь по определенным правилам, хотя со стороны казалось, что, наоборот, только и делала, что правила нарушала, разрушала семьи, кого–то уводила. Ну, что теперь об этом. Но всегда я заботилась об одном, о главном — никому не навязываться, не быть в тягость. Это единственное, что для меня непереносимо. Так вот, я знаю, что Нина ничего не забыла, и ничего не простила.
— Я понимаю.
— Ну, раз понимаешь, значит понимаешь.
Лариса встала, сходила на кухню, развела себе еще растворимого кофе. Села молча рядом с кроватью Виктории Владимировны. Было очень тихо. Тишина в комнате была прямой родственницей той, что стояла снаружи. Пробежавший по улице мальчишка ее не нарушил. Проехавший «запорожец» тоже.
— Ты что, плачешь, дочка?
Виктория Владимировна медленно перекатила по подушке свою большую голову с немигающими глазами.
Лариса сидела на стуле, неестественно выпрямив спину, выставив перед собой дымящуюся чашку, на ее щеках поблескивали длинные мокрые полосы. И ни единого звука.
— Да, что с тобой?!
Внучка кончиком языка стащила с верхней губы большую слезную каплю.
— Ты понимаешь, я всю жизнь как побитая собака. Собака, которую гонят со двора.
— Что?
— Тыкаюсь им в ноги, тыкаюсь, а они все куда–то в сторону от меня, как будто я заразная. Мужику достаточно словечко ласковое сказать, и я на все готова. Я их всех вижу насквозь со всеми потрохами, но не могу я быть одна. Надо, чтобы хоть какой–то рядом торчал, хотя бы как шкаф в углу, пусть обшарпанный, но свой, без этого я как будто голая или больная. Все за него сделаю, пусть вор, пусть дурак, спасу, научу… И пожаловаться не могу никому. Только тебе вот, бабуля.
— Даже если пожалуешься, не гарантия, что пожалеют.
Лариса уронила пепел в кофе, и от этого слезы побежали сильнее.
— Поплачь, поплачь, передо мной можно. — Виктория Владимировна чуть заметно улыбнулась. — Я и не думала, что ты умеешь.
Лариса встала и пошла на кухню со словами.
— Укатали сивку.
Остановилась в дверном проеме, и сказала, не оборачиваясь.
— И главное — сынок. Егорка. Он меня сильней всего изводит. Но теперь я им уже займусь. Вернусь и займусь.
Виктория Владимировна вернула голову в прежнее положение, и сказала на тяжелом выдохе:
— Внуки это богатство, правнуки — уже излишество
Лариса ничего не ответила и вышла. Через пару минут она вернулась и уже не в слезах, а наоборот, в какой–то свежей собранности:
— Так, ну с переездом мы решили.