— Это тебя жадность губит, все себе захватить хочешь. Вот потому и бездетная.
И снова крик:
— Молчи! Гад! Дурак! Молчи-и-и…
Иссякнув, Наталья сама замолчала. Да и о чем теперь оставалось говорить? И все валилось из рук. К чему работать? Вот придет погубительница и все отнимет. Она молодость свою, единственную, мимолетную, невозвратимую, вбила в этот дом, а та… Обрюхатела! Грудаста, широкобедра… Значит, дети пойдут. А она вот так и помрет бессчастной. Не будут касаться ее цепкие лапки, не ощутит сладкой боли в сосках, не услышит чмоканье маленьких губ. Пройдут мимо нее медово-горькие радости материнства. Умрет — не вспомянут.
Вечера она теперь проводила в недвижности, глядя в темноту, и видела в ней разные фигуры. Но чаще один образ, одна картина являлась ей: высокая, черноволосая женщина с белым сверточком на руках, красивая, молодая, торжествующая!
А будущий раздел представлялся ей в виде громадной пилы, вдруг опустившейся на дом. Она даже видела сверканье зубцов, летящие опилки, слышала ее жадно всхлипывающее рычанье: «Жвяк-жвяк!.. Жвяк-жвяк!..»
Особенно часто видение опускающейся пилы мучило ее во сне, вернее на той грани сна, где еще одолевают дневные мысли и заботы, но уже теряющие свои очертания, колышущиеся, словно отражение в воде.
Почти каждую ночь ей не то снилось, не то воображалось одно и то же: Юрий с чернушкой распиливают поначалу дом, потом сарай и, наконец, уборную. Она крепко помнила рассказанное ей давным-давно тетей Фешей. На суде разбирали жалобу двух братьев. Они никак не могли поделить родительский дом для совместного жилья. Тогда, решив, что дом еще крепкий, они начали распиливать его пополам. Дом, конечно, развалился. Может, и не было такого случая, а может, и был. Как известно, дураки произрастают самосевками. Сейчас Наталья верила в этот случай и даже размышляла о нем. Она потемнела лицом, в белках ее глаз стала просвечивать желтизна. В горле, портя вкус еды, застряла горечь желчи, лютая, прилипчивая — не отплюешься.
Как-то вечером она забежала к тете Феше.
В последние годы тетя Феша постарела и одрябла, как перезимовавшая в тепле редька. По-прежнему она жила своими тремя козами, да не одна. Одной еще ничего и, главное, вполне понятно — много ли надо старухе?
Так ведь не одна жила, а с Васькой — полюбовником или мужем, черт их разберет! Он был моложе ее раза в три, какой-то бесцветный, тупомордый, со странно прорезанными зрачками — квадратными — в простоквашных глазах.
Дверь Наталье отворил Васька. Он вышел босиком и так, босыми подошвами, топтался по снегу. Васька поздоровался с ней, сказав мяукающим голосом идиота что-то вроде «здравяу». Уставился, шагнул ближе. Страх пронял Наталью. Кто его, дурака, знает, что в задумке держит? Да и дурак ли? Живет со старухой, в безделье, как глиста в кишках. Наталья шмыгнула в двери, но Васька успел-таки щипнуть за бок. И крепко, собака!
Тетка, перетянутая крест-накрест шалями, пила чай с малиновым вареньем и водкой.
— Добрый вечер, тетечка, — сказала Наталья.
— Добрый, добрый… Это смотря для кого. Для меня — недобрый.
Старуха поднесла чашку к губам и громко потянула чай. Вид у нее был нездоровый — пожелтела, глаза мутные, щеки и нос в синих жилках. На бородавках выросли кустики белых волос. Старуха допила чай и поставила чашку.
— Мой-от фендрик, — она кивнула на ухмылявшегося Ваську. — Знаешь, что сегодня выкинул? Открыл подпол в кухне да как гавкнет: «Молоко плывет!» Я кинулась и чуть-чуть не загремела вниз. Убилась бы! Три метра высоты. Ишь, ухмыляется, убийца! Погляди ему в лупалы — никакого раскаяния, а ведь я кормлю и пою бездельника. Трутень! Сегодня у меня было, знаешь, сколько? Одиннадцать дур. Восемь простое гадание, три сложное. Каково? Как директор зарабатываю. Так уже из меня на пол-литра вытянул. Пошел отсюда, мерзавец, чтобы и глаза мои тебя не видели!
Васька, ухмыляясь, ушел в кухню. Старуха уставилась на Наталью. Взгляд уже и не человеческий — холодный, равнодушный.
— Ну, чего стряслось? Выкладывай.
— Юрий женится.
— Значит, не удержала?
— Чем это я могу его удержать, тетя Феша?