Пучком свежеломаных сосновых веток он подметал избу. Потом занимался дровами.
Сушняку валялось множество. Павел натаскал его к избе целую гору и рубил на дрова-коротышки, чтобы железянке было удобно пережевывать их.
От всей этой неспешной хлопотни, от синих далей, от процеженного хвоей воздуха, такого чистого, такого богатого, что Павел даже захлебывался в нем, приходило спокойствие. Обо всем оставшемся в городе думалось как-то глухо, словно ничего такого не было, и болел не он, и оперировать нужно было кого-то другого.
Его и рисовать не тянуло.
Сложив дрова красивой кучкой, Павел брал ружье и отправлялся в свои охотничьи шатания. Он на дичь не зарился, лазал в кустах, сердил дроздов. Из красноватых (сиена жженая) трав вспугивал зайцев, собиравшихся густым обществом. Весело было ему смотреть на рассыпающуюся в страхе компанию.
Павел ругался с белками, посвистывал бурундукам, пытался обмануть токующих тетеревов, изображая их странный ручьистый крик.
Или шел в низину, раскисшую, поблескивающую тысячью весенних луж.
Там — прилетные утки.
Там — косатые пигалицы.
А в фиолетовых березовых кустиках обитали куропачи. Однажды вспугнул Павел птичью объединенную стаю. С воды поднялись утки, с берега — табун куропаток, с низкой березки — косачи. Весь отряд (двадцать пять или тридцать птичьих голов) взлетел с треском крыльев, с тревожным общим криком.
Этот птичий фейерверк снился Павлу, наверное, больше недели.
В полдневный пожар вялых трав Павел возвращался домой. Щипал косача, рубил его тело на куски и варил густую похлебку. В ведре кипятил чай.
Похлебки получалось с полведра, чаю столько же: можно было ждать охотников. Они приходили часа в два, еле передвигая ноги, увешанные черными птицами, такие красномордые, с таким звериным аппетитом, что было приятно смотреть на них.
Нахлебавшись, налившись чаем, они ложились вздохнуть и говорили о разностях охоты, о городских случаях. Менялись опытом. Иногда приносили раненого петуха и, привязав за лапу, дразнили. Иван говорил:
— Да че вы надумали.
Он брал косача за лапы и прикусывал зубами голову… Отдохнув, шли на ток — вечерний. С него возвращались глубокой ночью.
Павел ждал их, сидя на крыльце. Сначала вертел транзистор, выискивал интересные волны, потом сидел просто.
От леса тянуло холодом. Сосны плыли. Мигали, вещая близкую перемену погоды, созвездия. В блеклых травах горели, перебегали двойные огоньки. Должно быть, любопытствовали мелкие здешние жители, мыши и прочие.
Холод прихватывал Павла, сначала ноги, потом пробирал всего.
Павел нарочито сидел, не двигаясь, деревенея. Он продлевал это ощущение до того момента, когда быть недвижным ему казалось столько же удобным, как и деревьям. И приходило странное. Ему казалось, что он здесь вечно и жить будет тоже вечно, поскольку никогда не умрет.
Но Павел делал дело, ждал охотников. Чтобы они не заблудились в темноте, Павел стрелял вверх. Затем он зажигал свечу, раскаливал печь до белого жара и собирал еду на стол.
— Надо жить просто, — говорил он себе.
За короткое время Павел загорел, окреп, стал в своих действиях решительнее и быстрее. Мускулы хотя и мелко дергались и болели, но становились жесткими.
И ему было страшно подумать, что он мог не поехать в лес. Гошка подтолкнул его сюда потому, что стал другом Павла.
Гошка же помог ему выбрать это замечательное ружье и купить припасы.
Ружье они взяли тульское за сорок три рубля (дороже Гошка покупать не разрешил), купили резиновые сапоги, рюкзак и еще много разного.
Они ходили с Гошкой по магазинам, и Павлу думалось: «Написать бы картину — с большой буквы и умереть. Леса мне помогут написать».
Но приходило и другое соображение: «Отдохну от проклятой живописи».
2
После обеда охотники, как всегда, болтали. Павел решил протрястись, сходить к ряму, кочкастому болоту. Пошел налегке, без ружья — рям близко, и дичь в нем распугали. Шел, скучая по тяжести ружья.
В ряме, сев на кочку, он рассматривал тесно растущие сосенки, косматый на макушках кочкарник. Думал примерно так: «Всякого рода растительные сообщества сложны и малопонятны и требуют пристального художественного изучения. Вопрос: так ли проста, так ли слаба природа? Не хитрит ли она? Не проще ли ее многосложный город?» Еще думалось, что передать хвоинки, кору и прочее сможет только большой фотографический аппарат на деревянной треноге, художник здесь пасует, хотя Шишкину удавалось. Теперь другие времена, сейчас так работать нельзя — время торопливое. А Шишкин — это старый леший. Он предугадывал гибель леса и надеялся продлить его жизнь в своих картинах. Оттого прописанность их страшная и непосильная иному времени.