Глухой, волковатый гул побежал сначала от него, потом к нему и ударил в уши, в спину, в щеки. Сразу же появившееся гнездо взорвалось черными сучьями и белыми перьями, в нем закипело, заплескалось что-то. И вдруг это плещущееся вывалилось и упало вниз.
Павел подбежал — в рыжей старой траве лежала, распустив перья, сорока. Закидывая назад разбитую голову, она пыталась дотянуться клювом до хвоста… Она сипло дышала, из щели черного клюва выступала кровь. «Что я наделал?» — ужаснулся Павел.
— Эй-й, — орало хриплое трио. — Неси-и-и… Ка-жи!
Сорока расслабла, распустила тельце. Умерла?
Он поднял сороку за хвост и поразился ее легкости. Почти бесплотная. И красивая: зеленоватая, с блестящей чернотой. А брюшко ее голое, общипанное, красное. Почему? Павел задрал голову — из остатков гнезда текло желтое, густое. «Она насиживала яйца», — подумал он и понял, что и брюшко она выщипала себе для удобства насиживания и кричала в материнской слепой гордости. Если бы перевести ее стоны и карканье в человеческий голос, то вышло: «Какие у меня будут дети, какие дети, какие дети!»
Не будет сорочьих детей! Уши набухли. Павлу было стыдно, но его сердце заливала и радость — бражная, темная.
Он понес сороку. Его ждали, уже навьюченные, готовые идти. Гошка нацепил Павлов рюкзак и оттого походил на двугорбого верблюда.
Сороку осмотрели.
— Здорово ты ее трахнул, — хвалили охотники. — Иди вперед с ружьем, может, что выскочит.
— А сороку куда?
— Выбрось!
Павел осмотрел ее сожалеюще и положил на пень.
3
Около полудня Павел сбил выстрелом сидевшего на дереве тетеревиного черного петушка и бросился ловить подранка с чисто собачьей резвостью.
— Вот и аминокислоты, — сказал Гошка, вытирая пот с лица.
Тотчас же занялись готовкой. Костер развели быстро и сварили косача, засыпав его рисом. Но рассиживаться было некогда — косача съели полусырым.
Не ожидая, чтобы обед улегся в желудке, они, поспорив, свернули с тропы и решительно двинулись лесом.
Шли трудно — ломились сквозь частый осинник, переходили мелкие речки.
Когда смерклось, и все стало как льняной негрунтованный холст, и Павлу казалось, что он вот-вот умрет от усталости, уже умер, они перешли вброд еще одну речку и пьяной тропой, неуверенно шарашившейся среди леса («Главная примета», — сказал Гошка), вышли на обширную поляну. Здесь дул ветерок.
А в центральной точке поляны, на равном расстоянии от леса, стояла избушка. Окно ее желтело, труба весело пыхала дымом.
Гошка, черт долговязый, крикнул веселым голосом:
— Избушка, избушка! Встань ко мне передом, а к лесу задом!
Дверь распахнулась. Вышел горбун в нижней рубахе и ватных штанах. Сказал сердито:
— Притопали, путешественнички, язви вас! Я же писал Михаилу — не раньше праздника.
— Да будет тебе, — сказал Иван. — Мишка велел.
— Пойми, вся деревня знает, что я в этом квадрате, а вы завтра грохать начнете. Мишка!.. Вышибут меня с работы по вашей милости. Мишка!.. Чего он вязнет ко мне, сука головастая? Родня? Седьмая вода на киселе.
— Ладно, сматывайся!
— Ночью вертеть ногами? Знаешь, какая тут дорога? Не пойду.
— Пойдешь, — сказал бессердечный Гошка. — Веселыми ногами. Вишь, и места тебе в избе нет. Да, чуть не забыл, мы привезли тебе Мишкин привет, в бумажках.
— Ладно уж, — сказал горбун, принимая. — Но в первый и последний раз: пусть других дураков ищет. Так вот, и бочонок готов, и соль есть, и картохи мешок. Снег в погребе, коптилка на полном ходу. Всего доброго разбойнички.
— Приятной прогулки, гражданин объездчик. Жратва есть?
— Все есть, — ответил горбун. — И картошка, и мясо, и чай горячий. Ужинать собирался.