Но на самом-то деле со мной случилось вот что: после переезда у меня один за другим случилось четыре выкидыша. При всем желании обвинить в этом Найджела Миллз-Мюррея было бы затруднительно.
Ох, Пол. Последний год в Лос-Анджелесе я вела себя ужасно. Мне так стыдно. Я до сих пор не избавилась от отвращения к той злобной мегере, в какую превратилась из-за какого-то дурацкого дома. Постоянно о нем думаю. Правда, прежде чем дойти до последней стадии самоуничижения, вспоминаю про Найджела Миллз-Мюррея. Неужели я была такой мерзавкой, что заслужила, чтобы богатый придурок убил три года моей жизни? Ну да, я вызвала эвакуаторов к тем машинам. Из выброшенных дверных ручек соорудила ворота. Я художник. Я выиграла грант Мак-Артура, мать вашу. Имею я право на срыв? И вот смотрю я телик и в титрах вижу имя Найджела Миллз-Мюррея. И у меня едет крыша. Он, значит, продолжает творчески трудиться, а я – ходячая руина?
Что, в сущности, у меня осталось? Стыд, гнев, зависть, инфантилизм, самоедство да жалость к себе.
АИА много лет назад любезно присвоила мне звание почетного профессора. Репортер из «Артфорума» пытался мне что-то рассказать про какую-то статью. Но от этого только хуже. Это лишь утешительные призы, ведь все знают, что я – неудачница.
Прошлой ночью я проснулась по малой нужде. Лежу в полусне и не понимаю, кто я такая, – в голове полный вакуум, – но тут данные начинают подгружаться: Бернадетт Фокс – Двадцатимильный дом – разрушение – так тебе и надо – неудачница. Неудача крепко вцепилась в меня зубами и не спешит разжимать челюсти.
Спросите меня про Двадцатимильный дом – я и бровью не поведу. «Что? Это старье? Да кого оно волнует?» Это моя защитная броня, и я ею дорожу.
Когда у меня один за другим пошли выкидыши, Элджи был мне надеждой и опорой.
– Я сама во всем виновата, – говорила я.
– Нет, Бернадетт, ты не виновата.
– Я это заслужила.
– Никто такого не заслуживает.
– Я не способна ничего создать, не разрушив.
– Ну, ну, Бернадетт, это неправда.
– Я чудовище. Как ты можешь меня любить?
– Потому что я тебя знаю.
Но Элджи не знал, что своими словами помогает мне исцелиться от горя, которое, хоть я ни за что в том не призналась бы, переживала тяжелее, чем свои беспрестанные выкидыши: утраты Двадцатимильного дома. Элджи так ни о чем и не догадался, отчего стыд жжет меня еще сильней. Слабоумная и лживая, я стала чужой самому лучшему и благородному мужчине моей жизни.
Единственное, в чем можно упрекнуть Элджи, так это в том, что он все чертовски упрощает. Он говорит: делай, что любишь. В его случае это означает: работай, проводи время с семьей и читай биографии президентов.
Да, я дотащила свою скорбную тушу до мозгоправа. Пошла к местному светилу, лучшему в Сиэтле. Трех сеансов мне хватило, чтобы этого бедолагу прожевать и выплюнуть. Ему было очень неловко, что он так меня подвел.
«Простите, – говорит, – но здешние психиатры звезд с неба не хватают».
Когда мы сюда приехали, я купила дом. Безумный – бывшую исправительную школу для девочек, со всеми мыслимыми ограничениями на строительство. Чтобы сделать из него нечто пристойное, понадобилась бы изобретательность Гарри Гудини. Это мне, конечно, понравилось. Я действительно надеялась оправиться от трагедии с Двадцатимильным домом, выстроив дом для нас с Элджи и ребенка, которым была постоянно беременна. А потом снова сгибалась крючком на унитазе и разглядывала свои трусы, на которых была кровь, и снова рыдала, уткнувшись в плечо Элджи.
Потом мне наконец удалось родить, но у дочки оказался порок сердца. Спасти ее могла только операция, да не одна. Шансы, что она выживет, стремились к нулю. Сразу после родов мою извивающуюся синюю рыбку унесли в операционную, я к ней даже прикоснуться не успела.
Через пять часов пришла медсестра и сделала мне укол, чтобы ушло молоко. Операция не удалась. Вторую делать побоялись – ее малышка не перенесла бы.
Вот как выглядит безутешность: я сижу в машине на парковке детской больницы, все окна глухо задраены, на мне больничный халат, между ног двенадцать дюймов прокладок, на плечах – куртка Элджи. Сам он стоит на улице, в темноте, и пытается разглядеть меня сквозь запотевшие окна. Это была пытка адреналином. Ни мыслей, ни чувств. Во мне зрело что-то столь ужасное, что Бог понял – мой ребенок должен выжить, иначе оно вырвется наружу и миру конец.