Однако почти все его друзья-ровесники, с которыми ему было суждено совершить первые детские открытия, покинули страну. Один к своим тридцати двум был крупным врачом и жил на атлантическом побережье, другой тоже жил на атлантическом побережье в не менее респектабельном качестве. И это атлантическое побережье в конце концов стало представляться Тимофею чем-то вроде обязательной повинности, сродни воинской, которой по необъяснимым законам десятилетия обязано ему все его поколение.
Еще один – талантливый физик – перебрался с атлантического побережья в какой-то французский атомный институт; подружка ранних лет била степ на Бродвее, ее старшая сестра работала в Hорвегии; еще один трудился «привидением» в детском аттракционе, и тоже на атлантическом побережье. Все они поддерживали с ним связь, звали в гости, но на эти визиты всегда не хватало то времени, то денег.
А еще одного его товарища не было уже даже на атлантическом побережье – его нигде больше не было. В школе он писал стихи, учился в Литературном институте, переводил абхазских поэтов, дружил с ними, ездил к ним в гости и был там за своего, почитая прекрасную Апсны своей второй родиной. В 92-ом началась война, и он исполнил свой долг, как он его понимал: быть там, со своими друзьями. Почти сразу его убили, и это долго никому не удавалось осмыслить. Так пустел его двор. Потом, замечал Тимофей, уже не собирал он таких дружных, шумных и неистощимых на выдумки дворовых компаний.
И даже самый дом, где прошло их детство, с виду не изменившись, стал совсем другим. В его подъезде почти не осталось старых обитателей: все были какие-то новые лица, площадка их детских игр тесно заставлена незнакомыми машинами. Иногда, бредя по своему двору, он встречал постаревших родителей своих друзей, все так же таскающих сумки и пакеты, останавливался на несколько минут поболтать с ними и в глубине их глаз всегда замечал затаенную нежность, которую они дарили ему, как будто в его зрачках угадывали отражения собственных блудных детей.
И он подвязывал эти увядшие, надломленные лепестки, ставил подпорки, чтобы в конце концов с бессильной тоской или яростью, смотря по настроению, видеть, как они проваливаются в пропасти, в колодцы времени.
Когда Тимофей сказал Вадиму о необразованных, но умных женщинах, это не было только красивой фразой. Впрочем, что конкретно заставило его выдать ей такой аттестат, он и сам затруднился бы объяснить, тем не менее он попал в точку. В каком-то смысле Вероника олицетворяла новый облик Москвы. Ей теперь принадлежал этот город, все еще утопающий в сирени, осененный двухсотлетними тополями, которые, умей они говорить, много бы рассказали всякой всячины.
Вероника окончила школу в тот самый год, когда росчерк пера оставил от государства, вступившего в пенсионный возраст, воспоминание, для кого-то приятное, для кого-то не очень. Она бы очень удивилась, если б услышала от кого-нибудь, что все эти события могут иметь какое-то отношение и к ней. Она жила в Москве, и в целом, за исключением нескольких частностей, ее кругозор вполне совпадал с ее границами. Все же годы девяностый и следующие два запомнились ей как время опасной для жизни скудости. Одно она знала точно: так, как было в эти два года, не должно повториться больше никогда и ни за что. Никогда и ни за что.
Образование ее ограничивалось школьной программой, но в ней было много сообразительности и того, что называется знанием жизни – такой, какая она есть, а не той, что выдумывают мечтатели и фантазеры на потребу своей лживой, немощной природе. Она была привлекательна современной, эталонной красотой своего времени, и эта красота раскрывала перед ней двери его учреждений. Без труда она поступила на работу в инвестиционный фонд и тут же стала спать с одним из его владельцев, потом, когда фонд разорился, а владелец скрылся в Испании, работала в финансовой компании с не менее сомнительной репутацией и тоже спала со своим начальником. Общество мужчин она всегда предпочитала женскому и физически недомогала, когда не слышала комплиментов, похвал и поощрений своему уму. Отдавалась она легко и с удовольствием. Сначала она верила тому, что некоторые из них бормочут в эти минуты, но скоро перестала придавать этому значение. Ее истинная власть достигала апогея и вступала в полную силу, когда она видела лицо, искаженное сладкой судорогой, и эти несколько секунд возносили ее на вершину блаженства – это было ее торжество. Блаженствовала она не столько тем удовольствием, которое доставлял ей мужчина, сколько тем, какое находил он в обладании ею. Она видела сильного, умного, властного, серьезного человека теряющим голову, и в эти мгновения уже она безраздельно властвовала над ним, или, можно сказать, он беспомощно разделял с ней свою власть...