– А причалит наш поезд к перрону, выйдем мы с вами из вагона и снова станем довольно чужими друг другу участниками жизни, которая нам так не нравится обоим, которую мы только что разобрали по косточкам, указали на недостатки и наметили пути их устранения. Но устранять мы их не станем, потому что это все теория. Теория дальних дорог... Я, с вашего позволения, прилягу. – И он не раздеваясь растянулся на полке.
– Да ладно, не судите строго, – с виноватым примирением прозвучал опять голос человека в камуфляже. – Спирту выпил, продрог на станции. Сейчас для съемок самое удачное время: снег сошел, а листвы еще нет. И еще осенью.
– Почему спирту? – весьма глупо спросил Илья.
– Ну так. Не вина и не ликера. И не бренди. Человек без свойств, – неопределенно взмахнул рукой фотограф-хирург и окончательно замолчал.
Всю ночь при свете боковой подсветки, похожей на фармацевтическую капсулу, нажатием кнопки он перелистывал бесчисленные фотографии, видел даже и свою улицу, и большой бежевый собор.
Его сосед спал тихо, как ребенок. По временам Илья отрывался от его снимков и смотрел в окно, вдавливая лицо в холодное стекло, но непроницаемая темень посадок не пускала взгляд дальше своей черной стены. Убегали прочь поля, безучастно спящие под серым туманом, звонко и весело колеса пробегались по мостам, по обе стороны коротко и тускло высверкивали сонные речки, которые в детстве казались средоточием благожелательных нечистей.
И мир стал вдруг похож на эту неутомимую железную машину, которая, может быть, давно уже вышла из-под власти своего создателя и продолжает перемалывать горы в щебни, щебни – в песок, и поколения, как волны, идут одно за одним, и родившись, человек обречен страдать и так же безоговорочно устремляться к смерти, и все обречено этому всепоглощающему движению, и не бывает остановок, нельзя свернуть, повернуть вспять – только вперед, вот как этот поезд, с которого, попав в него однажды, уже невозможно сойти, а можно только слушать свист ветра и замирать от ужаса, а еще страшнее прыгать во мрак белесых полей, а он так и будет мчаться, не меняя скорости, расчищая себе путь протяжными гудками, и даже вот сейчас, пока ты это осознаешь, с безразличной невозмутимостью отваливаются кусочки жизни, соразмерные друг другу, как придорожнные столбы, и этот неумолимый ход – раз... два... три... четыре... – влечет в хаос...
Он снова приникал к окну, и по-прежнему глаза его блуждали в беспросветном мраке охваченной отчаянием земли. И уже ему стало казаться, что наоборот, это вот этот самый поезд стремительно уносит его от беспрекословности стихии, равнодушно воспроизводящей самое себя.
После Рязани Илья начал клевать носом и еще раз спросил у проводника чаю. И за этим чаем, за этим ожиданием, за этим тихим позвякиванием ложечки о тонкое стекло стакана, за прерывистой дробью подстаканника снова ощутил, как настигает его неумолимый ход истории, словно скороход на ходулях, идущий наперегонки с поездом, и он начинал понимать, что спастись от ее холодящего дыхания можно только вне времени. И мнилось ему, должны были существовать, найтись сейчас некие слова, которыми можно будет заклясть стихию. Никаких молитв он не знал. Всеобъемлющая темнота за окном приносила обрывки чьего-то стихотворения – чьего, он не мог вспомнить. Мысленно он проговорил: «чудится... еду в России я... тысячи верст впереди ночь неприютная темная станция в поле огни ее – глазки усталые томные шепчут: „Иди...“*. И ему хотелось повторять и повторять, твердить эти простые слова, как какое-то заклинание, и хотелось, чтобы стук колес не прерывался ни на секунду.
* * *
Так уж повелось, что вокзалы живут круглосуточно. Илья вышел на перрон и, огибая тюки, чемоданы, сумки, уклоняясь от тележек носильщиков, бежавших навстречу, зашагал по платформе с затоптанными окурками, плевками и усохшими лужицами пролитых жидкостей.
Перед ним из темной толпы вырос какой-то молодой человек, аккуратно подстриженный. Воротник его белой рубашки обнимал строгий, но дешевый галстук. Руки его были заняты стопками красочных проспектов, еще одну стопку он прижимал к боку локтем правой руки.