Однако нельзя не заметить, что лишь заходит речь о красоте, каждый считает своим долгом сделать то, что только что сделали мы: представить многообразие идеалов, взглядов и чувств, влияющих на эстетическое сознание. И это неудивительно, потому что здесь многообразие — то первое и очевидное, что сразу же бросается в глаза. Но есть и иная возможность: выделить не различия, а общее, что характеризует обозримые случаи эстетического восприятия общественных явлений. Тогда нетрудно будет убедиться, что при всей разноликости искусства именно человек испокон веков — со времен ориньякско-перигорской палеолитической культуры, ознаменовавшейся первыми дошедшими до нас памятниками, — остается основным содержанием художественного творчества.
О человеке как главном предмете эстетического отношения написано и сказано вполне достаточно, чтобы вопрос этот в его общем виде не казался дискуссионным. Важно подчеркнуть другое. Человек не просто всегда оставался в центре эстетических интересов, но привлекал этот интерес, прежде всего, своими особыми, именно человеческими чертами. Это они исследовались, прославлялись художниками, становились — как это было в классический период греческого искусства — своеобразным выражением гармонии мироздания. Даже физические пропорции тела оказались тогда эталоном упорядоченности и стройности. Влюбленность во все человеческое — пафос эпохи Возрождения — выразил Леонардо, когда сказал: «Первая картина состояла из одной-единственной линии, которая окружала тень человека, отброшенную солнцем на стену» 20.
Но не только в эпохи взлетов гуманизма оставались в сфере эстетического внимания специфические, человеческие черты. На протяжении всей истории они неизменно вызывали удивление, поклонение, иногда подавляли своим величием, иногда грозили и пугали. Мифологизирующее общественное сознание древности наделило весь мир человеческими качествами; в честь обожествленных страстей, впоследствии предаваемых анафеме, воздвигались храмы, творились мистерии. Люди разных времен и общественных формаций с равным энтузиазмом поклонялись Афродите или Немезиде, слагали поэтические сказания о героических и сомнительных приключениях многоумного Одиссея, о разрушении цветущей Трои влюбленными, сражающимися за обладание прекрасной Еленой, неистово проклинали все плотское, все греховное, экстатически поклоняясь всепрощению, смирению, истово верили в созданные самими же недостижимые идеалы.
Предметом восхищения оказывались попеременно воинская доблесть или милосердие, власть и богатство или скромность и безответность. То та, то иная черта в соответствии со сменяющимися воззрениями, взглядами, вкусами возводилась на эстетический пьедестал, обожествлялась, делалась объектом поклонения. Даже чудовищный феномен ритуального людоедства, например, у квакиютл, северо-западных индейцев, выступал как некий верховный культ мифического, но все же человеческого могущества, в честь которого слагались песни и устанавливался гладкий, а потому еще более многозначительный, нежели орнаментированные тотемные столбы, «столб людоеда»... Любовь, горе, радость, добро, даже зло в самых разных его человеческих ипостасях, даже безнравственность и извращенность волновали художников и поэтов, служили источником творческого вдохновения.
Искусство, как бы удаляясь от целостного осознания реального человеческого существа, высвечивало магическим лазером художественного творчества и превращало в зримые образы те или иные его грани, подвергало беспрестанному, перманентному анализу это новое, становящееся, невиданное явление природы — общественного человека.
Не в этом ли постоянном, напряженном, до какой-то степени настороженном внимании искусства к человеку, не в особенном ли стремлении искусства познать тайну человечности — глубокий смысл понимания художественного творчества как «человековедения»? И не здесь ли ключ к разрешению волнующей многих эстетиков проблемы неизменного общественно-человеческого содержания искусства и красоты?
Подобно тому, как «история промышленности и возникшее